он всю меня забрызгал

Отпуск в другом мире. Виражи глупости! (СИ) (18 стр.)

И вот тут я увидела его!

— Эльф … – прошептала, выпучив покрасневшие зенки. Все, всю его заботу обо мне любимой, как ветром сдуло, но вот промашка, я прям своей пятой точкой почувствовала, что меня начнут снова топить, поэтому, как только его пятерня нависла над моей головой, я проскользнула в сторону, слегка подтолкнув негодяя для ускорения.

Вот ходит он беззвучно, но падает… всю меня забрызгал своим плюхам.

Встав на коленки этот тип эльфийской наружности, зарычал прям как Неф в бешенстве. И такая тоска накрыла и глазки еще сильнее защипало. Ну, я просто не могла пройти мимо и не отомстить, поэтому оседлав его как скаковую лошадь и намотав на кулаки его длинные волосы, надавила на голову.

— Точно не дедулька? – поинтересовалась, на секунду вытащив за белоснежно седую шевелюру.

А в ответ шипит, точно ящерка моя, посмотрела на белые пряди волос в моих руках, и вот дура я, решила пощупать ушки!

— Черт! – ругань с берега и далеко не тихие шажки в мою сторону. Я думала это бегут спасать эльфенка, но как оказалось меня!

— Не эльф! – и стремительная смена позиций.

Смотрю из воды на пузырьки поднимающиеся наружу, волосы как у русалки, легкие, красивые, жаль, что не красные, и озеро прикольное, вода чистая, лазурная, не колыхнется даже, берег песчаный, поди и ракушки где-нибудь есть …

Да, если не сопротивляюсь, то и топить не интересно!

Еще один осторожный вдох, глаза закрыты, не шевелюсь.

Тишина, кто-то, тоесть сообщник, совсем язык проглотил. На руки белобрысик взял, идет быстро-быстро, а вот и песочек, по щекам хлопает, лежу не реагирую.

— Заткнись! – раздраженное. Все пара очухиваться, а то щеки уже горят. Делаю громкий вдох ртом и в ужасе распахиваю глаза.

Так, по ходу мне собираются делать искусственное дыхание рот в рот! Черт, и кто его только этому учил?! Нет, ну быть таким безграмотным в вопросах спасения утопающего, это просто непростительно, где вдох в легкие? Ну и это, короче, укусила я его, а нефиг мне свой язык в рот совать, без моего разрешения!

— Твою… – выругался он, быстро отстранившись. По губе потекла алая кровь, вызвав во мне ехидную улыбку.

— Живая! – ни то обрадовался, ни то обреченно вздохнул.

— Руку убрал! – грозно нахмурившись, посмотрела на его наглую лапищу продолжающую лежать на моей груди.

— Я … делал тебе массаж сердца!

Боже, как он похож на эльфенка, хотя нет, слишком большой, слишком сильный, слишком властный и взгляд такой холодный, вот сейчас особенно, и есть в нем что-то, что-то такое, что-то очень знакомое.

— Велис? – поморщился мужик.

Ни чего не понимаю.

— Нет, Варлис, Велис мой брат близнец, и да он обо всем знает!

Подло, очень подло, и обидно до кончиков ногтей, теперь понятно, почему их не было слышно, они же «дети леса»! Вот только этот белобрысик в их компанию не вписывался.

— Уж кто бы говорил, у самого-то уши бракованные.

Меня резко превели в вертикальное положение, а спать-то хочется, но вот так это как-то не реально.

— Раздевайся! – ошарашено распахнув глаза, открыла рот для возмущения.

Нет, этот белобрысый совсем офигел, то топит, то спасает, то прям так, без моральной подготовки, раздеться заставляет.

— Ты мокрая! – придумал отмазку своему поведению.

— Ты тоже! – нет, вот ни раньше, ни позже, а именно сейчас мне взбрело в голову чихнуть.

Развернувшись, пошла в сторону ближайших кустиков.

Раздеваться я не торопилась, нацепив сверху сухую рубаху, замудрено стянула мокрую.

Визг, не человеческий, мой, истиричный, так как походу я руку сломала об каменный живот эльфенка.

— Больно? – участливо поинтересовался.

Сообщник, соглашаясь, махнул головой и скрылся в неизвестном направлении, оставив нас одних.

Меня окинули оценивающимся взглядом, с ног до головы. Демонстративно сложила руки на груди. Подошел, преклонился предо мной на одно колено. И вот все галантные мужчины в такой позе целуют ручку, или признаются в любви, или … А этот, взял за ножку!

— Ножки будешь целовать? – проворковала, слегка наклонившись.

Проигнорировал, пальцем подцепив браслет.

— Что это? – повторил он, крепко держа за ножку, вот только положение у меня было не выгодным.

— Браслет! – логичный ответ, тем более при условии, что я вишу вниз головой на чьем-то плече, а этот изверг еще и куда-то идет.

— Это я и без тебя вижу, ты его снять можешь?

— Где-нибудь еще видела такой?

— Нууу, – не нравится мне этот разговор, ох, не нравится.

Остановился, еще раз пощупав мою ножку.

Не стала врать, вдруг напугается и отпустит.

Не отпустил, дальше пошел. Песчаный пляж сменился дремучим лесом, стало темно и зябко. Вокруг снова зажглись грибочки, и есть захотелось… правда, через пару шагов он все же остановился, поставил меня на светильничик, как на табуреточку, тем самым сровняв наш рост и задумчиво так спросил:

— Любишь Нефа? – вот здесь я нахмурилась.

Молчу, типа понимай, как знаешь, не соглашаюсь, но и не отрицаю, сама не решила еще, но будь мы дома, и если бы обстоятельства были совсем другие, то.

— Ясно. Дуся, в любом случае мне тебя нести, поэтому я дарую тебе право выбора как, – он дарует. Нет, ну этим грех не воспользоваться.

Нет, я дура! Причем походу это не лечится.

— Нееет! Стой. Я передумала.

И что я слышу вместо сочувствия, ехидное:

— Это был твой выбор!

Зависть это плохо, зависть это СТРАШНО! Черт, что бы я еще раз в жизни пожелала оказаться на чужом месте, да не за что на свете! А ведь я думала, он откажет, ужасно на это надеялась, а он гад, наоборот, улыбнулся и развернувшись ко мне спиной присел, пригласив усесться на его плечи, и я, твою мать, дура безмозглая, таки залезла на него! Вот, пока он не встал, все было хорошо, но стоило ему подняться, как я вспомнила, что ужасно боюсь высоты. И за что держаться? Уши-то не эльфийские.

Источник

Умолкнувший звук

Умолкнувший звук

В Крыму около мыса Карадаг есть маленькая бухта. Называется она Разбойничьей. Очевидно, когда-то она была приютом контрабандистов. Здесь они прятали в расщелинах скал свои товары.

Сейчас на этих скалах всегда дрожат от ветра желтые бессмертники. Огромные камни, скатившиеся с Карадага тысячу лет назад, лежат на берегу. Они ушли в землю, обросли железным терновником и стали похожи на грубые гробницы героев.

Как-то я лежал на пляже в этой бухте и, закрыв глаза, прислушивался к морскому шуму. Он состоял из равномерного чередования звуков. Сначала был слышен набегающий гул. Потом наступало короткое затишье, когда волна останавливалась у края намытой гальки. И, наконец, волна с шорохом уходила обратно.

Настойчивый гул прибоя прекращался только при полном штиле. Но такой штиль бывает редко. Всегда кажется, что он приходит из каких-то мерцающих стран. Берега пахнут теплым гравием, и на мачтах не шевелятся даже старые, истлевшие флаги.

Штиль наступает в такой тишине, что слышно, как в горах стучит топор. От каждого его удара вздрагивает на воде легкая рябь. Отражение этой ряби на подводном песке похоже на испуганную беготню маленьких рыб.

Оцепенение штиля овладевает берегами древней Киммерии – Восточного Крыма. Говорят, что в рыжем здешнем кремнеземе еще недавно находили головы мраморных богинь – покровительниц сна и легкого ветра Эола.

Я лежал, слушал ропот волн, думал о каменных богинях и чувствовал себя счастливой частицей этого южного мира.

Невдалеке от меня сидела на пляже незнакомая девочка лет пятнадцати, должно быть школьница, и учила вслух стихи Пушкина. Она была худенькая, как приморский мальчишка-пацан. На ее загорелых коленях белели шрамы. В ладонях она рассеянно перебирала песок.

Я видел, как сыпались между ее тоненьких пальцев обломки ракушек и крабьих лапок, крошечные осколки зеленого стекла и марсельской черепицы. В этих местах море почему-то выбрасывает очень много обломков этой оранжевой и звонкой, как медь, черепицы.

Девочка часто замолкала и смотрела на море, прищурив светлые глаза. Ей, должно быть, хотелось увидеть парус. Но море было пустынно, и девочка, вздохнув, снова начинала читать скороговоркой стихи Пушкина:

Я долго слушал ее бормотание, потом сказал:

– Вы неправильно читаете эти стихи.

Девочка подползла на коленях поближе ко мне и, упираясь ладонями в горячий песок, спросила:

Она требовательно посмотрела на меня большими серыми глазами и повторила:

В голосе ее я услышал тревогу. Маленькая жилка быстро билась на шее у девочки. Казалось, что она бьется так быстро тоже от тревоги.

– Потому, что это гекзаметр, – ответил я, – древний эллинский размер. Он придуман Гомером. Стихи, написанные гекзаметром, нужно читать не так.

– Сейчас я вам объясню, – ответил я и понял, что объяснить гекзаметр будет не так уж просто. – Дайте мне немного подумать.

– Пожалуйста. Вы думайте, а я пока выкупаюсь. Хорошо?

– Только осторожнее. Я здесь закинул самолов.

– Ой! – воскликнула она. – Это такой шнур с крючками? Если у вас клюнет, дайте мне вытащить. Ну, пожалуйста! Может быть, мы поймаем морского черта.

– Все может быть, – ответил я, и в ту же минуту самолов, как нарочно, сильно дернуло.

Девочка схватила шнур и, перебирая черными руками, потащила его из воды. Шнур натянулся и начал туго ходить из стороны в сторону. Потом в прибрежной пене что-то засверкало, забилось, и девочка вытащила разъяренную камбалу. Рыба подскакивала, открывала пасть и кусала мокрую гальку.

– Я не знала, что камбала такая злющая, – с грустью сказала девочка. Правда, мы ее здорово вытащили?

Я отцепил камбалу, а девочка пошла к морю. Она вошла в воду по щиколотку ж остановилась. За последние дни со стороны Севастополя нагнало холодную воду.

Девочка подняла руки и начала закручивать венком на голове рыжеватые выгоревшие косы. Она была похожа сейчас на маленькую бронзовую богиню целомудрия.

Я начал вслух повторять тот же пушкинский гекзаметр, что читала девочка. Шумели равномерные волны – с моря катилась мертвая зыбь, – и первая строка стихов неожиданно слилась с размером волны.

Пока я говорил: «Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи», волна успела набежать на берег, остановиться и отхлынуть. И вторая пушкинская строка: «Старца великого тень чую смущенной душой» – с такой же легкостью вошла в размер второй волны.

По законам гекзаметра в середине строки надо делать небольшую паузу – «цезуру» – и только после этого произносить конец строки.

Я снова повторил первую строку. Пока я говорил: «Слышу умолкнувший звук», волна набежала на берег. После этих слов я остановился, выдерживая цезуру, и волна тоже остановилась, докатившись до небольшого вала из гравия. Когда же я произносил конец строки: «божественной эллинской речи», то мой голос слился с шорохом уходящей волны, не опередив его и не отстав ни на мгновение.

Я сел на песке, пораженный тем, что мне сейчас открылось в шуме волн. Надо было проверить эту удивительную, как мне казалось, случайность на более сложном гекзаметре.

Я вспомнил стихи Мея о златокудром Фебе и прочел их, дождавшись начала волны:

Феб утомленный закинул (пауза – цезура)
Свой щит златокованый за море…
Одна волна ушла, и тут же подошла вторая:
И разлжяася на мраморе (пауза – цезура)
Вешним румянцем; заря…

Снова гекзаметр повторил размеры волны.

ритма волны и стихов.

Так возникла «тайна гекзаметра». Она появилась в Разбойничьей бухте и там же начала сгущаться, – именно с той минуты, когда девочка вышла из воды и я объяснил ей, как надо читать гекзаметр.

В общем, я понимаю, – ответила она неуверенно. – Но я только не понимаю, почему среди строки надо останавливаться и делать, эту… Ну, как это вы говорили… паузу.

– Цезуру, – подсказал я.

– Вот эту самую цезуру. Зачем она нужна? Без нее получается даже лучше. Вы прочтите, пожалуйста, про себя. И сами увидите.

Я прочел про себя гекзаметр о божественной эллинской речи. Девочка была как будто права. Но я не хотел сдаваться и ответил:

– В гекзаметре очень длинная строка. Чтобы ее облегчить, нужно сделать остановку. Только сейчас вы это вряд ли поймете.

Она улыбнулась и ничего не ответила. В ее улыбке я заметил оттенок некоторого превосходства надо мной. Девочка была еще в том возрасте, когда интересно ставить взрослых в тупик и спорить с ними из-за каждого пустяка.

Она ничего не ответила, но все же чувство превосходства надо мной у нее появилось. В конце концов оно должно было в чем-нибудь выразиться.

Когда мы возвращались в Коктебель по тропинкам над обрывами, в одном совершенно безопасном месте она вдруг сказала мне Родосом, не допускавшим возражений;

– Дайте мне руку! Я сама здесь не влезу.

Она уже начинала капризничать. Когда же мы прощались, девочка небрежно сказала таким же строгим голосом:

– Приходите завтра в Мертвую бухту. Я вам принесу сердолик. Вы таких никогда не видали.

Я понял, что при моем характере даже эта едва знакомая девочка станет командовать мной, как захочет. Поэтому я не пошел назавтра в Мертвую бухту.

Через несколько дней я встретил девочку на дороге к могиле поэта Волошина. Она осторожно вела под руку седую женщину в черных очках.

Девочка холодно кивнула мне и, ничего не сказав, прошла мимо.

– Что с тобой, Лиля? – спросила женщина в черных очках. – Ты вся вдруг сделалась как каменная.

– Я боюсь, чтобы вы не споткнулись, тетя Оля, – ответила девочка. – Тут очень плохая дорога.

У меня началась бессонница. Первое время она даже мне нравилась. Нравилась тем, что, лежа в темноте, я мог следить за всеми переменами ночи. Окно было открыто. Я слышал плеск самой ничтожной волны и треск стручков из сада. Обыкновенно созревшие стручки акации лопались днем, в жару. Но иногда стручки раскрывались и ночью.

Ночью я не курил. Все, что нарушало темноту, даже огонек папиросы, мешало мне слушать. Мне казалось, что я один не сплю на всей огромной земле, и если я затаю дыхание, то смогу даже уловить тихий звенящий звук от движения звезд в мировом пространстве. Древние греки верили в этот звук и называли его «гармонией сфер».

Звезды нетленно сияли за окном, умножая красоту окружающей ночи. Лежа без сна, я как бы охранял сон других людей, – были ли то дети, или молодые женщины, или старики, забывшие на несколько часов тягость своего возраста.

Несколько раз во время бессонницы я слышал из соседнего дома горький плач знакомого пятилетнего мальчика. Он был чем-то испуган. Только мать могла понять его и успокоить, поцеловать мокрые щеки и пригладить растрепанные волосы. То была материнская тайна, и никто из посторонних не мог проникнуть в нее.

В одну из таких ночей я вспомнил о слепой женщине в черных очках – ее так бережно вела под руку девочка Лиля – и о том, что я обидел эту девочку неизвестно за что. Неужели только за то, что ей на мгновение захотелось вообразить себя юной женщиной? Подумаешь, какой грех!

Потом я начал перебирать стихи о бессоннице. Я вспомнил пушкинскую «жизни мышью беготню» и стихи Мандельштама:

Бессонница. Гомер. Тугае паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся…

Бессонница… Гомер… Вспышка зарницы ворвалась во тьму. Слепая женщина… Гомер был слеп! Жизнь существовала для него лишь во множестве звуков.

Гомер создал гекзаметр.

И вдруг мне стало ясно, что слепой Гомер, сидя у моря, слагал стихи, подчиняя их размеренному шуму прибоя. Самым веским доказательством, что это было действительно так, служила цезура посередине строки. По существу она была ненужна. Гомер ввел ее, точно следуя той остановке, какую волна делает на половине своего наката.

Гомер взял гекзаметр у моря. Он воспел осаду Трои и поход Одиссея торжественным напевом невидимых ему морских пространств.

Голос моря вошел в поэзию плавными подъемами и падениями, – голос того моря, что гнало, шумя и сверкая, веселые волны к ногам слепого рапсода.

Нашел ли я разгадку гекзаметра? Не знаю. Я хотел рассказать кому-нибудь о своем открытии, но никого вокруг не было, кто бы мог заинтересоваться этим. Кому какое дело до Гомера!

Мне хотелось убедить кого-нибудь, что рождение гомеровского гекзаметра – только частный случай в ряду еще не осознанных возможностей нашего творческого начала, что живая мысль часто рождается из столкновения вещей, не имеющих на первый взгляд ничего общего между собой. Что общего у кремня с железом, а между тем их столкновение высекает огонь.

Что общего между шумом волн и стихами? А их столкновение вызвало к жизни величавый стихотворный размер.

В конце концов мне представился случай рассказать о Гомере только обиженной на меня девочке Лиле. Я встретил ее в Мертвой бухте с тем мальчиком, что иногда плакал по ночам.

Добраться до Мертвой бухты было трудно. Приходилось перелезать через отвесную скалу над морем. В некоторых местах надо было карабкаться, хватаясь за кусты. Тогда земля оказывалась в нескольких сантиметрах от глаз, и на ней были хорошо видны блестки серного колчедана и красные муравьи – такие маленькие, что с высоты своего роста человек не мог их заметить.

Бели Разбойничья бухта была приютом контрабандистов, то Мертвая – бухтой кораблекрушений.

Лиля нисколько мне не удивилась. Она посмотрела на меня прищуренными глазами и сказала:

И тут же начала болтать:

– А я оставила дома тот сердолик, который хотела вам подарить. Я же не знала, что вы сюда придете. Мишка, не бей по воде ногами. Ты всю меня забрызгал. Невозможный тип! Вы знаете, только что выскочила из воды большущая рыба. Должно быть, кефаль. Вы будете здесь ловить? Тут никого нет, даже страшно. Один только раз прошел пограничный патруль. Мишка их попросил, и они выстрелили в воду. Такое было эхо – до самого Коктебеля. Вы посмотрите, что я нашла, – морского конька.

Лиля порылась в сброшенном на песок легком платье и достала из кармана сухого морского конька в колючей броне.

– А зачем он? – спросил мальчик.

– Это фигура, – ответила Лиля. – Понимаешь? Ими крабы играют в шахматы. Сидят под скалой и играют. А кто смошенничает, того бьют клешней по голове.

Не переставая болтать, Лиля засунула морского конька обратно в карман своего платья, потом вдруг нахмурилась, скосила глаза, медленно вытащила из кармана руку и осторожно разжала ее. На ладони у Лили лежал сердолик с дымными жилками.

– Оказывается, он здесь, – сказала Лиля и сделала большие глаза. – А я думала, он дома. Как это я его не потеряла. Возьмите, пожалуйста. Это вам. Мне совсем не жалко. Я еще найду их сколько хотите.

Я взял сердолик. Лиля следила за мной.

– Ой! – вдруг вскрикнула она. – Да разве вы не видите, что на нем рисунок волны? Вон он, будто из дыма. Сейчас будет лучше видно.

Она облизала сердолик. Он потемнел, и действительно, на нем появился рисунок морской волны.

– Он соленый, – сказал мальчик. – Я пробовал.

– Слышу умолкнувший звук, – вдруг торжественно сказала Лиля, сделала цезуру и рассмеялась, – божественной эллинской речи…

– Хотите послушать? – спросил я, – рассказ про тайну гекзаметра?

Он следил за Лилей и повторял все ее движения. Она подымала брови – и он подымал брови, она встряхивала головой – и он встряхивал головой, она немного поболтала в воздухе пятками – и он тоже немного поболтал пятками.

Лиля шлепнула его по спине:

– Ну как? спросил я ее. – Интересно?

– Да! Тетя Оля слепая. Может быть, она тоже услышит, как Гомер, что-нибудь такое, чего мы не слышим, потому что мы зрячие. Можно, я расскажу об этом у себя в школе в Ленинграде на уроке о Пушкине? Он тоже писал гекзаметром.

– Ну что ж, расскажите.

– Пусть мне даже поставят двойку, а я непременно расскажу, – сказала Лиля с самозабвенным видом.

Мы возвращались в Коктебель по крутым скалам. Лиля крепко держала за руку мальчика, сердилась, когда он оступался, а в опасных местах молча протягивала мне руку, и я вытаскивал ее и мальчика наверх.

Через неделю я уехал и почти позабыл о Коктебеле, Гомере и Лиле. Но все же судьба снова столкнула меня с Гомером и с ней.

Наш пароход оставил по левому борту бетонные форты и пожелтевшие, как паленая бумага, дома Галлиполи и вышел из Дарданелл в Эгейское море.

Обычное представление о море исчезло. Мы вышли не в море, а в лиловое пламя. Пароход даже замедлил ход, как бы не решаясь потревожить эту светоносную область земли. Он осторожно приближался к ней, выгибая за кормой длинный пенистый след.

По левому борту еще тянулись сожженные берега Малой Азии, бесплодные холмы баснословной гомеровской Трои. Там, в бухте, как в красноватых чашах из окаменелой глины, качалась и шумела живая водяная лазурь и разбивалась пеной о низкие мысы.

К вечеру на море опустился штиль, и началось медленное шествие по горизонту древних островов: Имроса, Тенедоса, Лесбоса, Милоса.

на море сплошной строфой – от Эллады до побережья Малой Азии.

Потом острова приблизились. Можно было уже различить серовато-зеленые масличные рощи и поселки в маленьких береговых бухтах. Над всем этим вздымались кручи рудых и сиреневых гор. На их вершинах, подобно дыму из гигантских кадильниц, курились облака, освещенные вечерним солнцем. Они бросали красноватый отблеск на море, горы и лица людей.

Мигнул первый маяк. Дуновение ветра донесло от островов запах лимона и еще какой-то запах, горьковатый и приятный, как будто сушеной ромашки.

Ночью я поднялся на палубу. Пароход шел Сароническим заливом. Два пронзительных огня – зеленый и красный – лежали на низком горизонте ночи. То были створные огни Пирея.

Я взглянул туда, где лежали Афины, и почувствовал холод под сердцем: далеко в небе среди плотного мрака аттической ночи сиял Акрополь, освещенный струящимся светом прожекторов. Его тысячелетние мраморы светились нетленной, необъяснимой красотой.

Осенью после этого путешествия я приезжал на несколько дней в Ленинград и попал на концерт Мравинского в филармонии.

Около меня сидела худенькая девушка, а рядом с ней – слепая женщина в черных очках.

– Ну как, Лиля, – спросил я вполголоса девушку, – получили вы двойку за Гомера? Или нет?

Девушка живо обернулась, прищурила серые глаза и схватила меня за руку.

– Нет! Я получила даже пятерку. И, вы знаете, я рада, что вы здесь.

Она познакомила меня со слепой женщиной – тетей Олей, застенчивой и молчаливой, потом сказала, что в истории с гекзаметром и Гомером было что-то такое, чего она не может передать, так же как стихи, которые никак не можешь вспомнить во сне.

Я удивился этому сравнению.

Мы вышли, и я проводил слепую женщину и Лилю до дома. Жили они на Тучковой набережной. По дороге я рассказал об Эгейском море и островах. Лиля тихо слушала меня, но иногда перебивала и спрашивала слепую: «Ты слышишь, тетя Оля?» – «Слышу, не волнуйся, – отвечала слепая. – Я все это очень ясно представляю».

Около старого темного дома мы попрощались.

– Ну вот, – сказала Лиля, – мы только то и делаем, что прощаемся. Даже смешно. Напишите, когда вы опять будете в Ленинграде, и я покажу вам в Эрмитаже одну картину. Ее никто не замечает. Просто грандиозная картина.

Они вошли в парадное. Я немного постоял на набережной. Зеленоватый свет речных фонарей падал на черные баржи, причаленные к деревянным трубам. Мимо фонарей летели сухие листья.

Источник

Он всю меня забрызгал

В Крыму около мыса Карадаг есть маленькая бухта. Называется она Разбойничьей. Очевидно, когда-то она была приютом контрабандистов. Здесь они прятали в расщелинах скал свои товары.

Сейчас на этих скалах всегда дрожат от ветра желтые бессмертники. Огромные камни, скатившиеся с Карадага тысячу лет назад, лежат на берегу. Они ушли в землю, обросли железным терновником и стали похожи на грубые гробницы героев.

Как-то я лежал на пляже в этой бухте и, закрыв глаза, прислушивался к морскому шуму. Он состоял из равномерного чередования звуков. Сначала был слышен набегающий гул. Потом наступало короткое затишье, когда волна останавливалась у края намытой гальки. И, наконец, волна с шорохом уходила обратно.

Настойчивый гул прибоя прекращался только при полном штиле. Но такой штиль бывает редко. Всегда кажется, что он приходит из каких-то мерцающих стран. Берега пахнут теплым гравием, и на мачтах не шевелятся даже старые, истлевшие флаги.

Штиль наступает в такой тишине, что слышно, как в горах стучит топор. От каждого его удара вздрагивает на воде легкая рябь. Отражение этой ряби на подводном песке похоже на испуганную беготню маленьких рыб.

Оцепенение штиля овладевает берегами древней Киммерии – Восточного Крыма. Говорят, что в рыжем здешнем кремнеземе еще недавно находили головы мраморных богинь – покровительниц сна и легкого ветра Эола.

Я лежал, слушал ропот волн, думал о каменных богинях и чувствовал себя счастливой частицей этого южного мира.

Невдалеке от меня сидела на пляже незнакомая девочка лет пятнадцати, должно быть школьница, и учила вслух стихи Пушкина. Она была худенькая, как приморский мальчишка-пацан. На ее загорелых коленях белели шрамы. В ладонях она рассеянно перебирала песок.

Я видел, как сыпались между ее тоненьких пальцев обломки ракушек и крабьих лапок, крошечные осколки зеленого стекла и марсельской черепицы. В этих местах море почему-то выбрасывает очень много обломков этой оранжевой и звонкой, как медь, черепицы.

Девочка часто замолкала и смотрела на море, прищурив светлые глаза. Ей, должно быть, хотелось увидеть парус. Но море было пустынно, и девочка, вздохнув, снова начинала читать скороговоркой стихи Пушкина:

Я долго слушал ее бормотание, потом сказал:

– Вы неправильно читаете эти стихи.

Девочка подползла на коленях поближе ко мне и, упираясь ладонями в горячий песок, спросила:

Она требовательно посмотрела на меня большими серыми глазами и повторила:

В голосе ее я услышал тревогу. Маленькая жилка быстро билась на шее у девочки. Казалось, что она бьется так быстро тоже от тревоги.

– Потому, что это гекзаметр, – ответил я, – древний эллинский размер. Он придуман Гомером. Стихи, написанные гекзаметром, нужно читать не так.

– Сейчас я вам объясню, – ответил я и понял, что объяснить гекзаметр будет не так уж просто. – Дайте мне немного подумать.

– Пожалуйста. Вы думайте, а я пока выкупаюсь. Хорошо?

– Только осторожнее. Я здесь закинул самолов.

– Ой! – воскликнула она. – Это такой шнур с крючками? Если у вас клюнет, дайте мне вытащить. Ну, пожалуйста! Может быть, мы поймаем морского черта.

– Все может быть, – ответил я, и в ту же минуту самолов, как нарочно, сильно дернуло.

Девочка схватила шнур и, перебирая черными руками, потащила его из воды. Шнур натянулся и начал туго ходить из стороны в сторону. Потом в прибрежной пене что-то засверкало, забилось, и девочка вытащила разъяренную камбалу. Рыба подскакивала, открывала пасть и кусала мокрую гальку.

– Я не знала, что камбала такая злющая, – с грустью сказала девочка. Правда, мы ее здорово вытащили?

Я отцепил камбалу, а девочка пошла к морю. Она вошла в воду по щиколотку ж остановилась. За последние дни со стороны Севастополя нагнало холодную воду.

Девочка подняла руки и начала закручивать венком на голове рыжеватые выгоревшие косы. Она была похожа сейчас на маленькую бронзовую богиню целомудрия.

Я начал вслух повторять тот же пушкинский гекзаметр, что читала девочка. Шумели равномерные волны – с моря катилась мертвая зыбь, – и первая строка стихов неожиданно слилась с размером волны.

Пока я говорил: «Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи», волна успела набежать на берег, остановиться и отхлынуть. И вторая пушкинская строка: «Старца великого тень чую смущенной душой» – с такой же легкостью вошла в размер второй волны.

По законам гекзаметра в середине строки надо делать небольшую паузу – «цезуру» – и только после этого произносить конец строки.

Я снова повторил первую строку. Пока я говорил: «Слышу умолкнувший звук», волна набежала на берег. После этих слов я остановился, выдерживая цезуру, и волна тоже остановилась, докатившись до небольшого вала из гравия. Когда же я произносил конец строки: «божественной эллинской речи», то мой голос слился с шорохом уходящей волны, не опередив его и не отстав ни на мгновение.

Я сел на песке, пораженный тем, что мне сейчас открылось в шуме волн. Надо было проверить эту удивительную, как мне казалось, случайность на более сложном гекзаметре.

Я вспомнил стихи Мея о златокудром Фебе и прочел их, дождавшись начала волны:

Снова гекзаметр повторил размеры волны.

Я еще ничего не понимал. Было ясно одно: протяженность звучания волны совпадает с протяженностью строчки гекзаметра. Я угадывал в этом какую-то тайну, хотя и уверял себя, что это не больше чем совпадение ритма волны и стихов.

Так возникла «тайна гекзаметра». Она появилась в Разбойничьей бухте и там же начала сгущаться, – именно с той минуты, когда девочка вышла из воды и я объяснил ей, как надо читать гекзаметр.

В общем, я понимаю, – ответила она неуверенно. – Но я только не понимаю, почему среди строки надо останавливаться и делать, эту… Ну, как это вы говорили… паузу.

– Цезуру, – подсказал я.

– Вот эту самую цезуру. Зачем она нужна? Без нее получается даже лучше. Вы прочтите, пожалуйста, про себя. И сами увидите.

Я прочел про себя гекзаметр о божественной эллинской речи. Девочка была как будто права. Но я не хотел сдаваться и ответил:

– В гекзаметре очень длинная строка. Чтобы ее облегчить, нужно сделать остановку. Только сейчас вы это вряд ли поймете.

Она улыбнулась и ничего не ответила. В ее улыбке я заметил оттенок некоторого превосходства надо мной. Девочка была еще в том возрасте, когда интересно ставить взрослых в тупик и спорить с ними из-за каждого пустяка.

Она ничего не ответила, но все же чувство превосходства надо мной у нее появилось. В конце концов оно должно было в чем-нибудь выразиться.

Когда мы возвращались в Коктебель по тропинкам над обрывами, в одном совершенно безопасном месте она вдруг сказала мне Родосом, не допускавшим возражений;

– Дайте мне руку! Я сама здесь не влезу.

Она уже начинала капризничать. Когда же мы прощались, девочка небрежно сказала таким же строгим голосом:

– Приходите завтра в Мертвую бухту. Я вам принесу сердолик. Вы таких никогда не видали.

Я понял, что при моем характере даже эта едва знакомая девочка станет командовать мной, как захочет. Поэтому я не пошел назавтра в Мертвую бухту.

Через несколько дней я встретил девочку на дороге к могиле поэта Волошина. Она осторожно вела под руку седую женщину в черных очках.

Девочка холодно кивнула мне и, ничего не сказав, прошла мимо.

– Что с тобой, Лиля? – спросила женщина в черных очках. – Ты вся вдруг сделалась как каменная.

– Я боюсь, чтобы вы не споткнулись, тетя Оля, – ответила девочка. – Тут очень плохая дорога.

У меня началась бессонница. Первое время она даже мне нравилась. Нравилась тем, что, лежа в темноте, я мог следить за всеми переменами ночи. Окно было открыто. Я слышал плеск самой ничтожной волны и треск стручков из сада. Обыкновенно созревшие стручки акации лопались днем, в жару. Но иногда стручки раскрывались и ночью.

Ночью я не курил. Все, что нарушало темноту, даже огонек папиросы, мешало мне слушать. Мне казалось, что я один не сплю на всей огромной земле, и если я затаю дыхание, то смогу даже уловить тихий звенящий звук от движения звезд в мировом пространстве. Древние греки верили в этот звук и называли его «гармонией сфер».

Звезды нетленно сияли за окном, умножая красоту окружающей ночи. Лежа без сна, я как бы охранял сон других людей, – были ли то дети, или молодые женщины, или старики, забывшие на несколько часов тягость своего возраста.

Несколько раз во время бессонницы я слышал из соседнего дома горький плач знакомого пятилетнего мальчика. Он был чем-то испуган. Только мать могла понять его и успокоить, поцеловать мокрые щеки и пригладить растрепанные волосы. То была материнская тайна, и никто из посторонних не мог проникнуть в нее.

Мальчик успокаивался, и снова ночь, на миг остановившись, шла дальше, сея сон на заросли дубняка в горах и остывшие скалы, на море и отары овец, на пыльную полынь и мокрые от недавних слез ресницы ребенка.

В одну из таких ночей я вспомнил о слепой женщине в черных очках – ее так бережно вела под руку девочка Лиля – и о том, что я обидел эту девочку неизвестно за что. Неужели только за то, что ей на мгновение захотелось вообразить себя юной женщиной? Подумаешь, какой грех!

Потом я начал перебирать стихи о бессоннице. Я вспомнил пушкинскую «жизни мышью беготню» и стихи Мандельштама:

Бессонница… Гомер… Вспышка зарницы ворвалась во тьму. Слепая женщина… Гомер был слеп! Жизнь существовала для него лишь во множестве звуков.

Гомер создал гекзаметр.

И вдруг мне стало ясно, что слепой Гомер, сидя у моря, слагал стихи, подчиняя их размеренному шуму прибоя. Самым веским доказательством, что это было действительно так, служила цезура посередине строки. По существу она была ненужна. Гомер ввел ее, точно следуя той остановке, какую волна делает на половине своего наката.

Гомер взял гекзаметр у моря. Он воспел осаду Трои и поход Одиссея торжественным напевом невидимых ему морских пространств.

Голос моря вошел в поэзию плавными подъемами и падениями, – голос того моря, что гнало, шумя и сверкая, веселые волны к ногам слепого рапсода.

Нашел ли я разгадку гекзаметра? Не знаю. Я хотел рассказать кому-нибудь о своем открытии, но никого вокруг не было, кто бы мог заинтересоваться этим. Кому какое дело до Гомера!

Мне хотелось убедить кого-нибудь, что рождение гомеровского гекзаметра – только частный случай в ряду еще не осознанных возможностей нашего творческого начала, что живая мысль часто рождается из столкновения вещей, не имеющих на первый взгляд ничего общего между собой. Что общего у кремня с железом, а между тем их столкновение высекает огонь.

Что общего между шумом волн и стихами? А их столкновение вызвало к жизни величавый стихотворный размер.

В конце концов мне представился случай рассказать о Гомере только обиженной на меня девочке Лиле. Я встретил ее в Мертвой бухте с тем мальчиком, что иногда плакал по ночам.

Добраться до Мертвой бухты было трудно. Приходилось перелезать через отвесную скалу над морем. В некоторых местах надо было карабкаться, хватаясь за кусты. Тогда земля оказывалась в нескольких сантиметрах от глаз, и на ней были хорошо видны блестки серного колчедана и красные муравьи – такие маленькие, что с высоты своего роста человек не мог их заметить.

Бели Разбойничья бухта была приютом контрабандистов, то Мертвая – бухтой кораблекрушений.

Лиля нисколько мне не удивилась. Она посмотрела на меня прищуренными глазами и сказала:

И тут же начала болтать:

– А я оставила дома тот сердолик, который хотела вам подарить. Я же не знала, что вы сюда придете. Мишка, не бей по воде ногами. Ты всю меня забрызгал. Невозможный тип! Вы знаете, только что выскочила из воды большущая рыба. Должно быть, кефаль. Вы будете здесь ловить? Тут никого нет, даже страшно. Один только раз прошел пограничный патруль. Мишка их попросил, и они выстрелили в воду. Такое было эхо – до самого Коктебеля. Вы посмотрите, что я нашла, – морского конька.

Лиля порылась в сброшенном на песок легком платье и достала из кармана сухого морского конька в колючей броне.

– А зачем он? – спросил мальчик.

– Это фигура, – ответила Лиля. – Понимаешь? Ими крабы играют в шахматы. Сидят под скалой и играют. А кто смошенничает, того бьют клешней по голове.

Не переставая болтать, Лиля засунула морского конька обратно в карман своего платья, потом вдруг нахмурилась, скосила глаза, медленно вытащила из кармана руку и осторожно разжала ее. На ладони у Лили лежал сердолик с дымными жилками.

– Оказывается, он здесь, – сказала Лиля и сделала большие глаза. – А я думала, он дома. Как это я его не потеряла. Возьмите, пожалуйста. Это вам. Мне совсем не жалко. Я еще найду их сколько хотите.

Я взял сердолик. Лиля следила за мной.

– Ой! – вдруг вскрикнула она. – Да разве вы не видите, что на нем рисунок волны? Вон он, будто из дыма. Сейчас будет лучше видно.

Она облизала сердолик. Он потемнел, и действительно, на нем появился рисунок морской волны.

– Он соленый, – сказал мальчик. – Я пробовал.

– Слышу умолкнувший звук, – вдруг торжественно сказала Лиля, сделала цезуру и рассмеялась, – божественной эллинской речи…

– Хотите послушать? – спросил я, – рассказ про тайну гекзаметра?

Я рассказал Лиле про слепца Гомера и про то, как он открыл гекзаметр. Лиля лежала на песке, подперев подбородок руками, и слушала. Мальчик лег рядом с ней и тоже оперся подбородком на руки.

Он следил за Лилей и повторял все ее движения. Она подымала брови – и он подымал брови, она встряхивала головой – и он встряхивал головой, она немного поболтала в воздухе пятками – и он тоже немного поболтал пятками.

Лиля шлепнула его по спине:

– Ну как? спросил я ее. – Интересно?

– Да! Тетя Оля слепая. Может быть, она тоже услышит, как Гомер, что-нибудь такое, чего мы не слышим, потому что мы зрячие. Можно, я расскажу об этом у себя в школе в Ленинграде на уроке о Пушкине? Он тоже писал гекзаметром.

– Ну что ж, расскажите.

– Пусть мне даже поставят двойку, а я непременно расскажу, – сказала Лиля с самозабвенным видом.

Мы возвращались в Коктебель по крутым скалам. Лиля крепко держала за руку мальчика, сердилась, когда он оступался, а в опасных местах молча протягивала мне руку, и я вытаскивал ее и мальчика наверх.

Через неделю я уехал и почти позабыл о Коктебеле, Гомере и Лиле. Но все же судьба снова столкнула меня с Гомером и с ней.

Это было через три года после того, что описано выше.

Наш пароход оставил по левому борту бетонные форты и пожелтевшие, как паленая бумага, дома Галлиполи и вышел из Дарданелл в Эгейское море.

Обычное представление о море исчезло. Мы вышли не в море, а в лиловое пламя. Пароход даже замедлил ход, как бы не решаясь потревожить эту светоносную область земли. Он осторожно приближался к ней, выгибая за кормой длинный пенистый след.

По левому борту еще тянулись сожженные берега Малой Азии, бесплодные холмы баснословной гомеровской Трои. Там, в бухте, как в красноватых чашах из окаменелой глины, качалась и шумела живая водяная лазурь и разбивалась пеной о низкие мысы.

К вечеру на море опустился штиль, и началось медленное шествие по горизонту древних островов: Имроса, Тенедоса, Лесбоса, Милоса.

Острова проходили подобно морским валам. Каждый остров вырисовывался на угасающем небе отлогим подъемом, вершиной и таким же отлогим падением. Это напоминало титанический каменный гекзаметр, что лег на море сплошной строфой – от Эллады до побережья Малой Азии.

Потом острова приблизились. Можно было уже различить серовато-зеленые масличные рощи и поселки в маленьких береговых бухтах. Над всем этим вздымались кручи рудых и сиреневых гор. На их вершинах, подобно дыму из гигантских кадильниц, курились облака, освещенные вечерним солнцем. Они бросали красноватый отблеск на море, горы и лица людей.

Мигнул первый маяк. Дуновение ветра донесло от островов запах лимона и еще какой-то запах, горьковатый и приятный, как будто сушеной ромашки.

Ночью я поднялся на палубу. Пароход шел Сароническим заливом. Два пронзительных огня – зеленый и красный – лежали на низком горизонте ночи. То были створные огни Пирея.

Я взглянул туда, где лежали Афины, и почувствовал холод под сердцем: далеко в небе среди плотного мрака аттической ночи сиял Акрополь, освещенный струящимся светом прожекторов. Его тысячелетние мраморы светились нетленной, необъяснимой красотой.

Пароход медленно втягивался на рейд Пирея.

Осенью после этого путешествия я приезжал на несколько дней в Ленинград и попал на концерт Мравинского в филармонии.

Около меня сидела худенькая девушка, а рядом с ней – слепая женщина в черных очках.

– Ну как, Лиля, – спросил я вполголоса девушку, – получили вы двойку за Гомера? Или нет?

Девушка живо обернулась, прищурила серые глаза и схватила меня за руку.

– Нет! Я получила даже пятерку. И, вы знаете, я рада, что вы здесь.

Она познакомила меня со слепой женщиной – тетей Олей, застенчивой и молчаливой, потом сказала, что в истории с гекзаметром и Гомером было что-то такое, чего она не может передать, так же как стихи, которые никак не можешь вспомнить во сне.

Я удивился этому сравнению.

Мы вышли, и я проводил слепую женщину и Лилю до дома. Жили они на Тучковой набережной. По дороге я рассказал об Эгейском море и островах. Лиля тихо слушала меня, но иногда перебивала и спрашивала слепую: «Ты слышишь, тетя Оля?» – «Слышу, не волнуйся, – отвечала слепая. – Я все это очень ясно представляю».

Около старого темного дома мы попрощались.

– Ну вот, – сказала Лиля, – мы только то и делаем, что прощаемся. Даже смешно. Напишите, когда вы опять будете в Ленинграде, и я покажу вам в Эрмитаже одну картину. Ее никто не замечает. Просто грандиозная картина.

Они вошли в парадное. Я немного постоял на набережной. Зеленоватый свет речных фонарей падал на черные баржи, причаленные к деревянным трубам. Мимо фонарей летели сухие листья.

И я подумал, что, в конце концов, утомительно и печально все время встречать новых людей и тут же терять их неизвестно на сколько времени – может быть, навсегда.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *