отпустите меня отпустите рвы овраги глухая вода
Отпустите меня отпустите рвы овраги глухая вода
Рассеянно меня топтала,
без злости, просто между делом.
Рукой махнула, перестала,
а растоптать и не успела.
Потом слегка посовестилась
и вяло оказала милость:
подкинула с небесной кручи
удачи и благополучья.
А под конец, зевнув устало,
вдруг закруглилась, как сумела,
несчастьями не доконала,
счастливым сделать не успела.
***
Отпустите меня, отпустите,
рвы, овраги, глухая вода,
ссоры, склоки, суды, мордобитья
отпустите меня навсегда.
Акробатки на слабом канате,
речки, заводи, их берега,
на декорационном закате
нитевидные облака,
мини-шубки, и юбки, и платья,
не пускайте меня, не пускайте,
на земле подержите пока!
***
Неверие с надеждой так едины,
то трезвое неверье верх берет
и блик надежды угасает, стынет,
но так уже бывало. В прошлый год,
и в прежний век, и в те тысячелетья
надежды все обманывали нас.
И вновь неверью нечем нам ответить,
и свет надежды все слабее светит,
слабее светит, как бы не погас.
****
Недвижно пылают закаты.
Рассветы восходят сурово.
Готовы к убийствам солдаты
и беженцы к бегству готовы.
Готовы супруги к разлуке,
готовы к беде властелины.
Тем временем полдень над лугом
склоняется, жаркий и длинный.
Готовы к обманам святоши
и к недоеданию дети.
Готовы могилы.
100 лет со дня рождения Александра Володина
Памяти драматурга и поэта
Александра Володина.
Два дома наши рядом,
Теперь в одном Вас нет.
Идет с потухшим взглядом
Прохожий — не поэт,
Вбирали в память глазом,
Чем грустен, весел век,
И превращали в фразу,
«Нетрезвый» человек.
Рождалась мизансцена
За рюмкою в кафе.
«Пять вечеров», наверно(е)
Вот также — «подшофе».*
Меж душами заслоны
Снимал тот алкоголь:
Талант, как сердца звоны,
Чужую слушал боль.
И женщин Вы любили
В греховности земной!
А в пьесах Ваших были
Им «старшею сестрой».
. Ах, как в них рвутся души
В отчаяньи — прильнуть!
Сюжет все туже, туже
Сжимает зала грудь.
Как стыдно быть счастливым,
Когда с другим — беда.
Вы в городе дождливом
Остались навсегда.
Вас нет в театре жизни,
И сцены свет погас.
Но светлая харизма
Осталась в ней от Вас.
Стремительна дубленка.
Киоск. бутылок звон.
Не снят тот был на пленку
«Осенний марафон».
*Это простительная фантазия автора стиха. Александр Моисеевич,
не слывший трезвенником, утверждал в одном из своих телеинтервью,
что никогда во время творческого процесса не «принимал» ни капли
спиртного. До — да. Это его стимулировало, особенно после смерти жены.
© Copyright: Владимир Гоголицин, 2010
Свидетельство о публикации №110111704311
Александр Моисеевич, был не только выдающимся драматургом, но и замечательным поэтом. Многие его стихи хорошо известны: он читал их на творческих вечерах в концертных залах и в беседах с ним в телевизионных студиях. Вот только несколько его стихотворений:
Рассеянно меня топтала,
без злости, просто между делом.
Рукой махнула, перестала,
а растоптать и не успела.
Потом слегка посовестилась
и вяло оказала милость:
подкинула с небесной кручи
удачи и благополучья.
А под конец, зевнув устало,
вдруг закруглилась, как сумела,—
несчастьями не доконала,
счастливым сделать не успела.
1938-й, 39-й, 40-й.
Из дневника
Нас времена всё били, били,
и способы различны были.
Тридцатые. Парадный срам.
Тех посадили, тех забрили,
загнали в камеры казарм.
Потом война. Сороковые.
Убитые остались там,
а мы, пока еще живые,
все допиваем фронтовые
навек законные сто грамм.
Потом надежд наивных эра,
шестидесятые года.
Опять глупцы, как пионеры,
нельзя и вспомнить без стыда.
Все заново! На пепелище!
Все, что доселе было,— прах:
вожди, один другого чище,
хапуга тот, другой, что взыщешь,
едва держался на ногах.
Отпустите меня, отпустите,
рвы, овраги, глухая вода,
ссоры, склоки, суды, мордобитья
отпустите меня навсегда.
Акробатки на слабом канате,
речки, заводи, их берега,
на декорационном закате
нитевидные облака,
мини-шубки, и юбки, и платья,
не пускайте меня, не пускайте,
на земле подержите пока!
***
Неверие с надеждой так едины,
то трезвое неверье верх берет
и блик надежды угасает, стынет,
но так уже бывало. В прошлый год,
и в прежний век, и в те тысячелетья
надежды все обманывали нас.
И вновь неверью нечем нам ответить,
и свет надежды все слабее светит,
слабее светит, как бы не погас.
****
Недвижно пылают закаты.
Рассветы восходят сурово.
Готовы к убийствам солдаты
и беженцы к бегству готовы.
Готовы супруги к разлуке,
готовы к беде властелины.
Тем временем полдень над лугом
склоняется, жаркий и длинный.
Готовы к обманам святоши
и к недоеданию дети.
Готовы могилы.
И все же
рассветы восходят и светят.
Простите, простите, простите меня.
И я вас прощаю, и я вас прощаю.
Я зла не держу, это вам обещаю.
Но только вы тоже простите меня!
Забудьте, забудьте, забудьте меня.
И я вас забуду, и я вас забуду.
Я вам обещаю, вас помнить не буду.
Но только вы тоже забудьте меня!
Как будто мы жители разных планет.
На вашей планете я не проживаю.
Я вас уважаю, я вас уважаю!
Но я на другой проживаю. Привет!
Смотрим Ваши пьесы и кинофильмы по Вашим сценариям, читаем Ваши стихи, Александр Моисеевич! Помним Вас!
Другие статьи в литературном дневнике:
Портал Стихи.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.
Ежедневная аудитория портала Стихи.ру – порядка 200 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более двух миллионов страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.
© Все права принадлежат авторам, 2000-2021 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+
Отпустите меня отпустите рвы овраги глухая вода
Александр ВОЛОДИН
СТИХИ РАЗНЫХ ЛЕТ
Судьба
Рассеянно меня топтала,
без злости, просто между делом.
Рукой махнула, перестала,
а растоптать и не успела.
Потом слегка посовестилась
и вяло оказала милость:
подкинула с небесной кручи
удачи и благополучья.
А под конец, зевнув устало,
вдруг закруглилась, как сумела,—
несчастьями не доконала,
счастливым сделать не успела.
1938-й, 39-й, 40-й…
Тогда служили по три, четыре, пять лет, не отпускали никого. До предстоящей войны, которая оказалась неожиданной.
Казарма, красноармейская служба.
Мальчишки, виновные без вины.
Уставы, учения, чистка оружья.
Почетные лагерники страны.
Служили, служили, служили, служили…
Бессрочное рабство. Шинели — ливреи.
Несметная армия в мирное время.
Эпоха нежизни, года-миражи.
Аккуратно перед наступленьем
все по кружкам разливают водку.
Порошенный снегом суп глотают,
хлеб дожевывая на ходу.
Мы с Суродиным сидим в сторонке.
Может быть, последний ломоть хлеба,
может быть, последний раз из фляги
водку разливаем пополам.
Выпили. Чтоб тот, кто уцелеет,
помнил этот день оглохший, белый,
и домой вернулся, и за друга
две хороших жизни пережил!
У него в спине была воронка.
Мелкая воронка, но в спине.
1942
Из дневника
Нас времена всё били, били,
и способы различны были.
Тридцатые. Парадный срам.
Тех посадили, тех забрили,
загнали в камеры казарм.
Потом война. Сороковые.
Убитые остались там,
а мы, пока еще живые,
все допиваем фронтовые
навек законные сто грамм.
Потом надежд наивных эра,
шестидесятые года.
Опять глупцы, как пионеры,
нельзя и вспомнить без стыда…
Все заново! На пепелище!
Все, что доселе было,— прах:
вожди, один другого чище,
хапуга тот, другой, что взыщешь,
едва держался на ногах…
Снега незрячие. Слепые
дожди сшивают с небом землю.
Ее заносят тихой пылью
ветра, от года к году злее.
Несут тяжелые уроны
войска от танковых атак.
Убитых вороны хоронят
на безымянных высотах.
И кажется, быть пусту миру.
Народы мечутся в падучей.
На снос назначена квартира.
Другая где? Найдется лучше?
Отпустите меня, отпустите,
рвы, овраги, глухая вода,
ссоры, склоки, суды, мордобитья —
отпустите меня навсегда.
Акробатки на слабом канате,
речки, заводи, их берега,
на декорационном закате
нитевидные облака,
мини-шубки, и юбки, и платья,
не пускайте меня, не пускайте,
на земле подержите пока!
Неверие с надеждой так едины,
то трезвое неверье верх берет
и блик надежды угасает, стынет,
но так уже бывало. В прошлый год,
и в прежний век, и в те тысячелетья
надежды все обманывали нас.
И вновь неверью нечем нам ответить,
и свет надежды все слабее светит,
слабее светит, как бы не погас…
Олегу Ефремову
Как безупречна гибель в блеске сцены
Порок кляня. И шпагою звеня.
Но в жизни
смерть постигли перемены.
Сначала речь покинула меня.
Порок бушует, как е… мать,
и прежде бесновался в мире этом.
А я замолк. Не пользуясь моментом,
хотя по роли требуется мат.
Стою без слов. Не досказав. Немой.
Не уползти, не скрыться за кулисы.
Текст расхватали подставные лица,
хотя, признаться, не ахти какой.
А правда ныне смело вопиет,
и требует снести и переставить,
и срочно непотребное исправить.
Разверст ее кровоточащий рот.
И вот — вперед. Ликуя и трубя.
Такое время. Полоса такая.
Забыл слова. Смолкаю. Отвыкаю.
Сначала отвыкаю от себя.
Маленький гимн
К черту подробности жизни. Детали!
Когда выпивали, вы не взлетали?
Над скрупулезьем недели, над бытом,
которым, сознаться, почти что добиты,
в котором тонули, сосредоточась
на униженьях и почестях, то есть
на тех же подробностях и деталях.
Когда выпивали, вы не взлетали?
Жизнь не теряла вялость и прелость?
Вам не легчало? Вам не летелось?
И вот уже нет рангов и кланов,
и жизнь обретает другие мерки.
В размытом виде светится главное,
а второстепенное меркнет…
Давно уже я не справляюсь
с отяжелевшим бытием.
Оно в войну еще сломалось.
Со сломанным вот так живем.
Пить и молиться. На замок
замкнувшись. А по телефону
жена ответит: “Занемог,
кремирован и похоронен…”
Но дети! Чисты ваши лица.
Как счастливо я с вами жил!
Я по утрам за вас молился,
а вечерами с вами пил.
Боюсь, что жизнь меня накажет
продленьем долгим. Все теперь
живут подолгу. “Рано,— скажет.—
Придется доживать тебе”.
И детям буду странен я,
беспомощен, нескладен, болен…
Другим запомните меня.
Не в нынешней, а в прежней роли…
Открыться жизни! Распахнуть наружу
окно мое. Я сон души нарушу!
Как долго заперта была в глуши.
Распахнута душа моя, дыши!
Смотри во все глаза, что происходит
в открытом мире! Появился СПИД!
Кто едет, кто дорогу переходит.
Кто в семь проснулся, кто до часу спит!
Какие толпы населяют Землю!
Какие дети на траве растут!
Как наш народ теледебатам внемлет!
Какие компроматы реют тут!
Какие перемены происходят!
То к лучшему, то к худшему они.
Какие громы в поднебесье бродят…
Проснулась ты, душа моя?
Усни.
От обожанья уклонялись.
Различно опускались вниз.
Те слишком быстро соглашались,
те слишком долго береглись.
Но некогда одна из вас,
сама своей не зная силы,
неясным светом заслонясь,
нас обожанию учила.
Чтобы потом когда-то, где-то
и вы, встречаясь на пути,
светили нам таким же светом,
как некогда она. Почти.
Недвижно пылают закаты.
Рассветы восходят сурово.
Готовы к убийствам солдаты
и беженцы к бегству готовы.
Готовы супруги к разлуке,
готовы к беде властелины.
Тем временем полдень над лугом
склоняется, жаркий и длинный.
Готовы к обманам святоши
и к недоеданию дети.
Готовы могилы.
И все же
рассветы восходят и светят…
Здесь перестроек механизмы,
приоритеты плюрализма
и что-то брезжит впереди.
Но долгосрочные прогнозы
нам обещают только грозы
и в лучшем случае дожди.
Под недостроенною кровлей
начальство с приостывшей кровью
сидит разрозненной толпой.
А впереди. На все вопросы
ответ прямой: “Возможны грозы
и дождь на годы проливной”.
Хоть наша вера и ветшает —
прогноз не врет. Не обещает
тепла. Спасибо и на том.
Но вдруг, подросши, наши дети
снесут сырые бревна эти?
Прогноз пророчит и погром.
Во Франции неважные дела.
Квартиры дорожают и вообще…
Но Франция вполголоса поет
Под контрабас, ударник и рояль.
В Италии, глядишь, то наводненье,
То Папа умер, то землетрясенье —
Она поет, поет под мандолину,
Или гитару, или просто так.
Америка в преступности увязла
И с неграми никак не разберется —
И те поют. И белые, и негры.
Приплясывая перед микрофоном,
Блистая приглушенным саксофоном…
А нам и Бог велел. Поем народные.
Цыганские. Старинные. Походные.
Блатные. Философские. Победные.
Полезные. Безвредные. И вредные.
На шаре тесненьком
Столпились мы,
Друг другу песенки
Поем из тьмы…
Плес
Здесь некогда я жил в гостинице,
еще счастливым был тогда.
Приехал с городом проститься,
другие минув города.
Здесь некогда, ведомый счастьем,
я на холмах набрел на чашу,
иначе как назвать не знаю,—
земная впадина средь чащи
простерлась, сдержанно блистая.
Травнистый кратер всей Земли.
Господня, думалось, криница.
Березы наискось росли,
счастливые над ней склониться.
И мнится: рощу перейти —
и чаша тихо заблистает.
А вот ищу — и не найти.
И местные о ней не знают.
И каждый мудрой головой
покачивает: мол, едва ли.
Тут все известно, а такой,
как вы искали, не видали.
Нет чаши. Нет березок. Свет
не светится на дне криницы.
Душа могла и ошибиться,
и счастья не было. И нет.
Это, что ли, жизнь кончается?
Пять. Четыре. Три…
Под ногой доска качается —
и конец игры?
Это значит — притомились?
До свиданья всем?
Но со счета где-то сбились.
Десять! Восемь! Семь!
Сроки снова отменяются.
Это мне за что.
Правилам не подчиняются.
Триста! Двести! Сто!
∙
Отпустите меня отпустите рвы овраги глухая вода
Издательство выражает самую сердечную признательность за помощь в осуществлении настоящего издания Леониду Ильичу Зильбербургу
«Судьба обретает рисунок…»
Отношение Александра Моисеевича Володина (1919–2001) к собственным стихам выглядело несколько странно: он называл их «полустихами», не заботился об их публикации и, как правило, не ставил под стихотворениями даты. Можно лишь предполагать, как рано он начал писать стихи. По его словам, поэзией он «заболел» еще школьником, в пятом классе. По совету двоюродного брата заинтересовался Пастернаком: «Почитал, не понял. Долго читал, ничего не понимая». Все слова в отдельности были знакомы и никак было не сообразить, «что они значат составленные вместе». Потом почувствовал музыку пастернаковских строк – о дожде («так носят капли вести о езде, и всю-то ночь то цокают, то едут…»), стихов про снег («Только белых мокрых комьев быстрый промельк маховой…»), позже – стихов про женщин («Ты появишься у двери в чем-то белом без причуд, в чем-то впрямь из тех материй, из которых хлопья шьют…»). Полуосознанное тяготение к поэзии у Володина было неодолимым. В «Оптимистических записках» он вспоминал: «… стихи, которые я любил в старших классах школы, казались мне настолько выше всего, что эту их особенность и необычайность я начал чувствовать своей собственной особенностью и необычайностью…» Воспринимая классическую лирику как «стихи про себя», легко было, пусть в мечтах, приближаться к столь манящему поэтическому миру.
Писать стихи Володин начал еще в 1930-х годах. Одно из датированных стихотворений, «О солдатской бане», помечено 1939 годом – ему было уже двадцать лет и он уже служил в армии. Стихотворение «Начало» помечено 1941 годом. Стихотворение «Нас в теплушки-вагоны…» – 1943-м. Встречаются стихи 1946 года, стихи с пометкой «50-е гг.». Судя по всему, значительная часть довоенных, военных и послевоенных стихов не сохранилась по причине весьма строгой авторской самооценки, а что-то было потеряно или забыто. Все эти годы Володин писать стихи не прекращал. Вопреки распространенному мнению, что сочинять стихи он принялся, уже зарекомендовав себя признанным драматургом. Володин избегал публично именовать себя поэтом, на читательское внимание не претендовал, но поэтом он был – поэтом по натуре, от рождения.
Володин называл свое писание стихов «неработой» («работа была в театре, в кино»), посвящал и дарил стихи друзьям, круг которых был велик и разнообразен. Кто-то, к примеру Сергей Юрский, читал володинские стихи с эстрады, кто-то, как Александр Хочинский, писал на его слова песенки. Стихи Володина без его ведома завоевывали свою неравнодушную аудиторию, и в результате где-то в 1970-х годах попечением неизвестных почитателей получили хождение самодельные сборники.
Елена Львовская вспоминала, как однажды Володин привез книжку в ледериновом переплете с золотым тиснение на обложке «А. Володин» – сто машинописных страничек. «На титуле, – рассказывала Елена Львовская, – было написано Сашиной рукой фломастером: „Стихи для Миши [Львовского. – И. К.]. 1979. 22 июля. Тираж 1 экз.“. Такой вот самиздатовский экземпляр. В то время о печатном издании не могло быть и речи. И потом много лет подряд он привозил все новые разрозненные листочки со стихами, напечатанными на машинке».
Такое положение вещей Володин принимал спокойно: не печатают, ну и ничего страшного. Стихов у него накапливалось все больше и больше. В одном из машинописных сборников (без титульного листа, с пропуском страниц), который сохранился в архиве «Петербургского театрального журнала», уже насчитывалось 193 стихотворения.
Публиковаться володинские стихи от случая к случаю стали со второй половины 1960-х. В 1967 году журнал «Театр» (№ 12) поместил на своих страницах три стихотворения: «На фронте была далеко идущая мечта…», «Равнодушию учусь…», «Вы не скажете, как пройти…». В 1968 году в альманахе «День поэзии» (Ленинград) дали два стихотворения: «Добился я того, что не звонят…» и «А девушки меж тем бегут…». В 1969-м в том же альманахе – «Солдатской переписки тайна…».
Стихи не вдруг, но, так сказать, по-хозяйски обосновались в володинских киносценариях («Звонят, откройте дверь!», 1964) и пьесах («Дневники королевы Оливии», 1966; «Две стрелы», 1967), став органичным элементом текста. Сюжет рассказа «Стыдно быть несчастливым» (другое название – «Графоман», 1971) держится на обильном цитировании стихотворений главного героя, вовсе не идентичного с автором. А «Записки нетрезвого человека» и более того – оригинальный сплав лирических стихов и исповедальной прозы, где стихи не только выполняют функцию смыслового и эмоционального курсива, не только регулируют переливы неповторимой проникновенной интонации – они таят в себе всю глубину невысказанной душевной драмы.
Упомянутый машинописный сборник (без названия) можно считать предшественником так и не увидевшей света книги «Полустихи», которая готовилась – в издательстве «Библиополис» – сперва в 1986-м, потом в 1991 году и в окончательном варианте появилась в 1995-м под названием «Монологи».
«Полустихам» было предпослано краткое предуведомление «От автора», где Володин объяснял: «Это я называю полустихами, они – без метафор, внезапных образов. Зачем тогда? У меня было тяжкое состояние, и я стал писать заклинания самому себе. Первое заклинание было про то, что стыдно быть несчастливым…»
Заклинания адресовались самому себе – но не публике. Однако четкий и настойчивый нравственный посыл раздвигал границы личных переживаний. Володин словно стыдился своей откровенности, извинялся перед читателем и тем не менее ощущал фатальную потребность в своих печально-назидательных заклинаниях, оказавшихся, пожалуй, самой подходящей для него формой самовыражения.
До того как появились «Монологи», Володин в 1993 году выпустил в Петербурге сборник «Так неспокойно на душе. Записки с отступлениями», где наряду с одним из вариантов «Записок нетрезвого человека» присутствовал и стихотворный раздел «А капли сверк, сверк…». Если сюда прибавить стихи, вживленные в текст «Записок нетрезвого человека» (в том числе изложенные в строку, прозой) и те, что приводятся в рассказе «Графоман» (в том же сборнике), то всего наберется около семи десятков стихотворений. Сборник «Монологи», с посвящением «Моей жене», произволен по составу, композиционно хаотичен, не имеет предисловия. Следил ли автор за его подготовкой или же полагался на вкус и волю редактора не стоит гадать. При очевидных недочетах «Монологи» – это первая книга Володина-поэта, и сам факт ее публикации в 1995 году (тиражом 3000 экземпляров) трудно переоценить.
Наиболее полное издание володинских стихов «Неуравновешенный век» (СПб., 1999) – книга, составленная и отредактированная самим автором. Володин выстраивал «Неуравновешенный век» именно как цельную книгу из четырнадцати циклов. Последовательность лирического повествования обусловлена тут сменой душевных состояний, замысловатым движением от цикла к циклу и от стихотворения к стихотворению внутри циклов. Порывистое это движение резонирует с трагическим бегом времени на том историческом этапе, в границах которого поместилась биография автора, – а это весь советский и постсоветский XX век.
Володина смолоду волновала интрига собственной судьбы. В стихах-заклинаниях это особенно ощутимо. Он и в «Неуравновешенном веке» предпринял попытку разглядеть, как его личная судьба «обретала рисунок» под влиянием и внешних, и сугубо личных обстоятельств. Однако при всей чистосердечности признаний, при безусловной достоверности биографических и прочих подробностей, сюжет этой исповедальной книги фиксирует лишь субъективную версию володинской судьбы, оставаясь нарисованным. Ситуация складывалась двойственная: реальная судьба здесь заведомо предстает с поправками на то, какой ее сконструировал на страницах книги автор, какой он увидел ее, прячась временами за неким образом-маской.
Простите, простите, простите меня…
Посоветуйте книгу друзьям! Друзьям – скидка 10%, вам – рубли
Книга стихов
Неуравновешенный век
«Неверие с надеждой так едины…»
Неверие с надеждой так едины,
то трезвое неверье верх берет
и блик надежды угасает, стынет,
но так уже бывало. В прошлый год,
и в прежний век, и в те тысячелетья
надежды всё обманывали нас.
И вновь неверью нечем нам ответить,
и свет надежды все слабее светит,
слабее светит, как бы не погас…
«Отпустите меня, отпустите…»
Отпустите меня, отпустите
рвы, овраги, глухая вода,
ссоры, склоки, суды, мордобитья —
отпустите меня навсегда.
Акробатки на слабом канате,
речки, заводи, их берега,
на декорационном закате
нитевидные облака,
мини-шубки, и юбки, и платья,
не пускайте меня, не пускайте,
на земле подержите пока!
«Необозримый залив полыхает снегами…»
Необозримый залив полыхает снегами.
Он по-соседски в бескрайнее небо глядится.
Два выходных начались, чтобы длиться и длиться.
Лыжницы окольцевали себя рукавами
жарких своих свитеров и наги, как наяды.
Лишь раздевают безумные эти наряды.
Блещет лыжня, уводящая вдаль и навеки.
Встречная тоже уходит в безвестные дали.
Веки смежив, позабывши обиды, наветы,
лыжницы здесь отрясают земные печали…
Но говорят, будто это лишь два выходных и не боле.
Два выходных перед новой неделей, не боле.
Да и залив – это Финский залив и не боле.
Просто уставился в местное небо, не боле.
Что же до лыжниц – туда по лыжне и обратно.
Просто обратно по встречной лыжне и не боле.
Так говорят. И возможно, не боле. Вполне.
Я и поверил бы на слово. Если бы не —
небо! Так запросто смотрит на снежное поле!
Словно бы в зеркало так по-соседски глядится
будто и жизнь началась, чтоб навеки продлиться…
«Сначала трясся на подножке…»
Сначала трясся на подножке
от контролеров поездных,
потом проник в вагон, к окошку,
потом на мягкой полке дрых,
потом утратил осторожность,
не помню сам и как – отстал.
Один стою в пыли дорожной,
уходит медленный состав.
Вагонный разговор уехал
и маленький портфель идей,
а я стою как бы для смеха,
для развлечения людей,
которые глядят из окон.
Все едут мимо поезда…
Стою в сомнении жестоком,
что они едут не туда.
«А что природа делает без нас. »
А что природа делает без нас?
Кому тогда блистает снежный наст?
Кого пугает оголтелый гром?
Кого кромешно угнетает туча?
Зачем воде качать пустой паром
и падать для чего звезде падучей?
Ни для кого? На всякий случай.
Вода бесплодно по березам льется,
глухой овраг слепой водой залит…
В надежде роща только обернется —
он тут как тут. Остолбенев стоит.
– Ау! – вскричит. И кто-то отзовется.
И роща сразу примет должный вид.
Осмысленно замельтешились сосны,
и лопухи как никогда серьезны…
Вокруг него расположился космос,
над ним звезда падучая летит.
Здесь некогда я жил в гостинице,
еще счастливым был тогда.
Приехал с городом проститься,
другие минув города.
Здесь некогда, ведомый счастьем,
я на холмах набрел на чашу, —
иначе как назвать, не знаю, —
земная впадина средь чащи
простерлась, сдержанно блистая.
Травнистый кратер всей земли.
Господня, думалось, криница.
Березы наискось росли,
счастливые над ней склониться.
И мнится: рощу перейти —
и чаша тихо заблистает.
А вот ищу – и не найти.
И местные о ней не знают.
И каждый мудрой головой
покачивает: мол, едва ли.
Тут все известно, а такой,
как вы искали, не видали.
Нет чаши. Нет березок. Свет
не светится на дне криницы.
Душа могла и ошибиться,
и счастья не было. И нет.
«Сначала были встречи…»
Сначала были встречи.
Что ни день – то встреча.
С одним человеком,
с другим человеком…
Потом начались расставания.
С одним человеком —
ее обмотали шарфиком
и куда-то увели.
С другим человеком,
его, говорят, куда-то увезли.
Но вот уже ты сам себе хозяин.
Можешь ни с кем не расставаться.
А надо не надо – расстаешься.
Добро бы со знакомыми —
с друзьями.
С любимыми!
Зачем расставаться с любимыми?
Ради других любимых?
С которыми тоже расставаться?
А с ними ради чего?
Ради того, чтобы наконец
расстаться со всеми вместе?
«…Как бел был снег, как реки чисты…»
…Как бел был снег, как реки чисты,
как небо в этих реках сине.
Валютные специалисты
носили доллары в торгсины
а по небу аэропланы
а по Москве автомобили
а пионеры в барабаны
а диверсантов посадили
а ввысь строительные краны
а женщины еще не пили
а вглубь большие котлованы
а мы – чтоб сказку сделать былью
преодолеть пространство и простор
нам разум дал стальные руки-крылья
а вместо сердца пламенный мотор.
«Стеснительные ночлеги…»
Стеснительные ночлеги,
как рано они начались.
Запомнилась мне навеки
неполноправная жизнь.
«…Утром, ранним солнечным утром…»
…Утром, ранним солнечным утром только и может это вспомниться. Только проснувшись, можно представить себе это.
Дождь по крышам, по дворовым деревьям. И чем черней небо, чем безысходней дождь, тем счастливей ты чувствуешь свою одинаковость с этим дождем, и деревьями, и переулками, и освещенными окнами домов, за которыми живут понятные и необходимые тебе люди, которым так же необходим и понятен ты. Сейчас вы друг другу еще не известны, но потом, в будущем, когда ты отдашь им свою жизнь и будешь умирать под белый шум дождя, а они, уже не в силах спасти тебя, будут тихо стоять вокруг…
Звёзды тех, еще тридцатых лет
«Сухие заборы мои…»
Сухие заборы мои
разбиты, разбиты.
Рассветные зори мои
забыты, забыты.
И давние двери мои
завешены пылью.
Там жили богини мои,
уроки учили.
«Таинственную, как ее узнать. »
Неведомую из соседней школы,
загадочную из другой квартиры,
и новогодних елок, и кружков,
и отставаний по другим предметам?
Теперь-то знаем мы, что бытие
по существу определяет все.
Мы знаем сослуживиц, их подруг,
соседок, родственниц, официанток.
Таинственную, как ее узнать.
В какой-то степени всегда возможно
предположить, кто чем живет. Соседки,
как правило, похожи на соседок,
официантки – на официанток.
Загадочную, как ее узнать?
Неведомую, из других забот,
других обид, привычек, удовольствий
и отставаний по другим предметам.
«У Сухаревой башни…»
У Сухаревой башни,
где Сухаревский рынок,
торгуют мамы наши
шнурками для ботинок.
В рабфаках наши братья.
Сияют горизонты.
Лишенки в длинных платьях
от солнца носят зонты.
В ячейках сестры наши,
багровые косынки.
Оранжевая башня,
надменный палец рынка…
Сестренки наши седы.
Состарили победы.
И братьев – треть от силы.
Победы покосили.
И пионеров больше
не дразнят хулиганы.
Туристы едут в Польшу,
артисты едут в Канны.
И Сухаревой башни
уже в помине нет.
Остался гром вчерашних
и нынешних побед.
«Я – в Москве. Угнетен и рассеян…»
Я – в Москве. Угнетен и рассеян,
по давнишней Мещанской бежал.
Вдруг – пахнуло… Листвою осенней
погребенный, как жалок, как мал
Ботанический сад наш! В Грохольском
переулке размером в пятак.
Не припомню, за вход сюда – сколько?
Ну, а через забор – и за так.
Были девочки в темной аллее,
с книжкой каждая. Запах пруда.
Были лилии. Стоя, белели.
Было… После уроков – сюда.
У забора стою. Только запах
облетелой листвы. Где они,
эти девочки в светлых панамах
на скамейках в подвижной тени?
«Звезды тех, еще тридцатых лет…»
Звезды тех, еще тридцатых лет.
Вы светили сквозь слои печалей…
Меченные мрачною печатью
отрочества, мы ходили вслед
девочкам, которые носили
шубки москвошвеевского стиля…
Этих звезд уже в помине нет.
А капли сверк, сверк…
«Ты, музыка, так беспредметна…»
В тебе я не ищу порядка.
Восторг с печалью пополам.
В тебе безмерно то, что кратко
и смутно жизнь шепнула нам.
«Тихо в доме, ах как тихо в доме…»
Тихо в доме, ах как тихо в доме,
за окошком снег, и он не слышен.
Медленный рояль роняет громы.
То пониже громы, то повыше.
То взбираюсь в черные высоты,
то внезапно рушусь в немоту…
И забыты все обиды, все заботы
в тихом доме, в тихом снеге на лету.
«А капли сверк, сверк…»
А капли сверк, сверк,
травинки мокнут…
Травинки вверх, вверх,
хотя б немного.
И горы вверх, вверх
еще немного,
там нет дорог, вех,
им одиноко.
И трубы вверх, вверх,
уже охрипли,
сзывают всех, всех,
вопят, как выпи!
А сердце вниз, вниз,
вот-вот устанешь,
вот-вот падешь ниц,
уже не встанешь…
«Музыка – беседа с Богом…»
Музыка – беседа с Богом.
Поначалу как могла —
визги дудки, рыки рога,
где не свет еще, а мгла.
Научилась понемногу
светлым громам, струнным звонам…
Разговаривает с Богом,
слушающим изумленно.
Соната
– Попрошу вас, мне того салата
и, пожалуй, этого вина.
– Тишина! Товарищи, соната!
Митя исполняет нам сонату! —
Пианиста слушает жена.
Музыка между столами бродит,
неуместно так обнажена.
Вина, воды, фрукты, бутерброды…
Пианиста слушает жена.
Нет, кому нужна сейчас соната!
Ладно, ее дело сторона.
– Кстати, он сильней играл когда-то. —
Пианиста слушает жена.
Листопад аплодисментов пылких.
Лишь одна не хлопает она.
Тосты, клики, вилки и бутылки…
Пианиста слушает жена.
«Творчество человеческое – это вызов…»
Творчество человеческое – это вызов
небытию, необжитой пустоте мироздания.
Он сжёг себя на площади центральной
Воспоминание о сороковом годе
На место прибыли к рассвету.
Рубеж заняли огневой.
Как в праздничные дни, котлеты
Раздали с кухни полевой.
Указаны орудьям цели.
Там враг неведомый засел.
Тут мы в готовности засели.
День поднимался, тих и бел.
Приказ начать артподготовку
полкам в одиннадцать ноль-ноль.
Отдельный дом с резным флагштоком,
лесок с отдельною сосной.
И ворошиловская лава,
царица славная полей,
покатит грозно, величаво
за шквалом наших батарей.
Но что такое? В десять тридцать
приказ: огня не открывать,
а мирно перейти границу
и без стрельбы, едрена мать!
И перешли ее без боя.
С оркестрами. Парадный строй.
Туда, где дом стоял с резьбою
и лес с отдельною сосной…
Из газет мы узнали, что Эстония, Латвия и Литва добровольно влились в единую семью советских республик.
В Таллине
50-й год
Порабощенная страна.
Я не сановный, не чиновный,
но перед ней уже виновный,
хоть это не моя вина.
Наносят мелкие обиды.
Что делать, им стократ больней.
Терплю, не подавая вида,
за грех империи моей.
В Вильнюсе
50-й год
Этот верующий город,
верующая страна.
Под пятой России гордой
распята. Не ты одна.
Так покайся перед ликом
Бога – он тебе родной —
и за грех страны великой,
у которой ты рабой.
Еще о Вильнюсе
Годовщина
Он сжег себя на площади центральной.
Всех оторвал от неотложных дел.
Мир онемел. Одною больше раной.
– Как сжег?!
– Да говорят, сгорел.
– С чего же он?
– Да говорят, что ради
свободы родины. Вообще, протест.
Милиции вокруг как на параде.
– Но говорят, что он был ненормальный?
– Он был нормальней всех нормальных нас!
Один нашелся. Времена туманны.
То факел правды на земле погас.
Сегодня годовщина. На кладбище
его могила. В этот день пусты
дорожки меж крестов. Кого-то ищут.
Милиции указаны посты.
Из-за оград летят, летят цветы.
«Слегка воздевши пальцы пушек…»
Слегка воздевши пальцы пушек,
освободительные танки
по городам ее прошли.
Чехословакия послушна.
Чехословакии останки
лежат в пыли.
Взялись за новую работу.
Теперь в пыли Афганистан.
Тебе войска несут свободу.
Несут, несут – поныне там.
Как много в этом мире пыли!
Орудья танков бьют, как били.
По неизведанным дорогам,
приподнимая пальцы строго,
они еще гремя пройдут.
Свободы ждут и там и тут.
«Четырнадцать рабочих расстреляли…»
Слухи о событиях 62-го года в Новочеркасске были сумбурны. А недавно по публикации статьи в «Литературной газете» я узнал, что к расстрелу были приговорены семь новочеркасских рабочих за недовольство повышением цен и понижением зарплаты. Потом я узнал, что по недоразумению расстреляли еще семерых.
Четырнадцать рабочих расстреляли.
Пальба была в упор, как на войне.
Но говорят – вину свою признали…
Иначе, говорят, как уличить в вине?
Пускай они и не были виновны,
суров закон и на расправу скор.
Стволы винтовок ожидают новых.
Тут ближний бой! без промаха! в упор.
Не настрелялись. Сколько лет минуло,
родимая винтовка ищет лба.
Вы видите? Там поднимают дула.
Вы слышите? Там залп, идет пальба.
Из Дневника
«Нас времена всё били, били…»
Нас времена всё били, били,
и способы различны были.
Тридцатые. Парадный срам.
Тех посадили, тех забрили,
загнали в камеры казарм.
Потом война. Сороковые.
Убитые остались там,
а мы, пока еще живые,
все допиваем фронтовые
навек законные сто грамм.
Потом надежд наивных эра,
шестидесятые года.
Опять глупцы, как пионеры,
нельзя и вспомнить без стыда…
Все заново! На пепелище!
Все, что доселе было, – прах:
вожди, один другого чище,
хапуга тот, другой, что взыщешь,
едва держался на ногах…
И кажется, быть пусту миру
1939-й, 40-й, 41-й…
Тогда служили по три, четыре, пять лет, не отпускали никого. До предстоящей войны, которая оказалась неожиданной.
Казарма, красноармейская служба.
Мальчишки, виновные без вины.
Уставы, учения, чистка оружья,
Почетные лагерники страны.
Служили, служили, служили, служили…
Бессрочное рабство. Шинели – ливреи.
Несметная армия в мирное время.
Эпоха нежизни, года-миражи.
«Я с музыкою жил тогда…»
«Нас матери на руки сдали…»
Нас матери на руки сдали
короткой победной войне.
Нам скорбно доверился Сталин.
Кому это нам? Это мне.
Как мины постыло скрежещут,
как женщины мучат во сне.
Нам век не хватать будет женщин.
Кому это нам? Это мне.
«Все еще, хотя и реже…»
Все еще, хотя и реже
снятся сны, где минный скрежет
и разрывов гарь и пыль.
Это – было, я там был.
Но откуда – про глухие
стены, где допросы, страх,
сапогом по морде, в пах.
Я там не был! Но – другие…
«Аккуратно, перед наступленьем…»
Аккуратно, перед наступленьем
все по кружкам разливают водку.
Порошенный снегом суп глотают,
хлеб дожевывая на ходу.
Мы с Суродиным сидим в сторонке.
Может быть, последний ломоть хлеба,
может быть, последний раз из фляги
водку разливаем пополам.
Выпили. Чтоб тот, кто уцелеет,
помнил этот день оглохший, белый
и домой вернулся и за друга
две хороших жизни пережил!
У него в спине была воронка.
Мелкая воронка, но насквозь.
«Снега незрячие. Слепые…»
Снега незрячие. Слепые
дожди сшивают с небом землю.
Ее заносят тихой пылью
ветра, от года к году злее.
Несут тяжелые уроны
войска от танковых атак.
Убитых вороны хоронят
на безымянных высотах.
И кажется, быть пусту миру.
Народы мечутся в падучей.
На снос назначена квартира.
Другая где? Найдется лучше?
«В траншейных профилях земли…»
В траншейных профилях земли
мы пели. А над нами пели
снаряды. Плакали, скрипели
и подпевали, как могли.
Почти не помню песню ту.
Но были там слова такие:
«Не для меня сады цветут.
Не для меня придет весна
и песней жаворонок зальется,
и кто-то в роще отзовется
с восторгом чувств не для меня!»
И вот весна пришла. Не для
меня. И жаворонок залился.
А я напился и свалился
в канавы, травы и поля.
Никто, никто не помнит слов.
Кто помнил – тех уж нет на свете.
«На фронте была далеко идущая мечта…»
На фронте была далеко идущая мечта:
если бы мне разрешили —
потом, потом,
когда кончится война,
когда совсем кончится
и все уже будет позади, —
тогда чтобы мне разрешили
хоть немного еще пожить
и просто оказаться Там
и просто увидеть…
И мне разрешили.
Не просто смотреть но
подниматься и опускаться
обижаться и не обижаться
забываться и не забываться
соглашаться и не соглашаться
напиваться и не напиваться
и еще тысячу всего
только на эту рифму
и еще сто тысяч на другие.
Стыдно быть несчастливым.
Откуда снова этот свет
«А женщины…»
А женщины,
самые, казалось бы, несовершенные,
иногда говорят такие слова…
И так смешно шутят,
и так проницательно думают о нас —
чтобы нам было лучше,
чтобы нам было сладко —
с последней из всех – как с первой из всех.
И то и дело это им удается,
то тут, то там,
то так, то сяк,
а если не удается —
они страдают молча.
А если говорят —
иногда говорят такие слова…
«Девушки высокими ногами…»
Девушки высокими ногами
возражают против моногамии.
Но, полуодетые по-летнему,
линиями семнадцатилетними,
вырезом, открытою спиной
мне напоминают об одной.
Гордые, недобрые и добрые,
вдумчиво колеблясь и маня,
лишь твои опасные подобия.
Все тобою мучают меня.
«Ты осветила все, что было прежде…»
Ты осветила все, что было прежде,
задолго до тебя,
таким весенним
таким широким светом!
И при свете,
как в позабытом школьном сочиненье,
рассеянно исправила ошибки:
уступчивость мою – на Доброту,
неправоту мою – на Правоту…
Погасишь свет – и станет так темно!
И все ошибки – на своих местах.
«Женщины, нас под руку берущие…»
Женщины, нас под руку берущие,
если надо – понемногу врущие,
если надо – правду говорящие,
если надо – над землей парящие,
как бы неземные существа,
вниз, на нас, глядящие едва.
Как вы нас разумно утешаете,
как вы необидно нас прощаете.
Полной средней школой недоученные,
вы во все вникаете так вдумчиво!
Собственной судьбою
озабоченные,
собственной бедою
замороченные,
нас как будто и не утешаете,
просто между делом потешаете —
беспечными словами,
усталыми руками,
дурашливым лицом,
соленым огурцом…
«А некогда – одна из вас…»
А некогда – одна из вас,
сама своей не зная силы.
неясным светом заслонясь,
нас обожанию учила.
Чтобы потом за нею следом
и вы, встречаясь на пути,
светили нам таким же светом,
как некогда она. Почти.
«– Вы не скажете, как пройти…»
– Вы не скажете, как пройти
к кинотеатру «Великан»? —
Она могла бы это спросить
у любого другого встречного.
Она могла бы так улыбнуться
любому другому встречному.
Она могла бы швырнуть
все свои веснушки,
ни одной не оставив про запас,
в любого другого встречного.
Но она спросила у меня,
и улыбнулась мне,
и все свои веснушки,
не жалея, швырнула мне.
Вы скажете: «Ну и что?
Спросила, как пройти в кино».
Но как спросила!
И как улыбнулась!
И как засыпала меня веснушками!
Она прекрасно знала, что делает.
А я ответил, и смотрел ей вслед,
и не посмел сказать «спасибо».
Спасибо за то, что она спросила,
спасибо за то, что она улыбнулась,
вообще-то говоря, как первому встречному.
Но встречным-то оказался я!
И она
не взяла обратно свои слова.
Не взяла обратно свою улыбку.
Не взяла обратно ни одной веснушки!
«„Девушка, не бросайте, пожалуйста“…»
«Девушка, не бросайте, пожалуйста».
Стоят в троллейбусе,
стоите в троллейбусе,
стоим в троллейбусе.
«Девушка, не бросайте, пожалуйста,
копеечку!»
Бросили за жизнь столько копеек!
Бросили жизни,
каждый третий – целиком,
каждый второй – половину,
остальные думают, что не бросили,
что использовали с пользой —
а теряют их незаметно,
вот-вот потеряют до конца.
Но стоят в троллейбусе,
стоите в троллейбусе,
стоим в троллейбусе.
«Девушка, не бросайте, пожалуйста,
не бросайте, пожалуйста,
копеечку. »
Массовка в кино
Какая вдруг осанка у статистки
и как умеет голову нести,
когда пылают огненные диски,
держа ее в серебряной горсти.
Домохозяйки, продавщицы – просто
усталая массовка у стены.
Как вспомнилась им эта плавность, поступь,
неспешность и держание спины?
– Эй, фрейлины! Быстрее! Сроки, сроки!
По лестнице! Под музыку! Наверх.
Как просто это вспомнилось массовке,
как жалко, что забудется навек.
«Откуда снова этот свет…»
Откуда снова этот свет
небес и шумный блеск дождей?
Откуда ветер? То есть – ветр?
И женщина, и тайна с ней?
Как долго прожил в темноте,
уединился ото всех!
Где были те дожди, и те
снега, и свет, и женский смех?
И вновь гроза! И снова я
овеян ею с головой!
Как ярки тучи надо мной!
Как ты безмерна, жизнь моя!
«Я хочу работать. »
Я хочу работать!
Только когда я работаю,
мне хорошо.
Когда – с интересом,
Когда – с обалдением,
когда после работы необходимо выпить,
поорать, похохотать,
поспать, проснуться
и опять работать!
Если я отдыхаю, мне не так хорошо,
как тогда, когда я работаю.
Хорошо отдыхать тогда,
когда повезло в работе.
А когда не везет в работе —
от чего, собственно, отдыхать?
Когда я люблю —
мне хочется между делом рассказать ей,
как мне повезло в работе.
А если мне не везет в работе —
я не спешу к ней,
я не бегу к ней.
Я волочусь к ней за утешеньем
в том, что мне не везет…
«Недвижно пылают закаты…»
Недвижно пылают закаты.
Рассветы восходят сурово.
Готовы к убийствам солдаты,
и беженцы к бегству готовы.
Готовы супруги к разлуке,
готовы к беде властелины.
Тем временем полдень над лугом
склоняется, жаркий и длинный.
Готовы к обманам святоши
и к недоеданию дети.
Готовы могилы.
И все же
рассветы восходят и светят…
«Она была давно замужняя…»
Она была давно замужняя,
давно кухóнная, давно
усталая, давно ненужная,
с утра глядящая в окно —
как там с погодою, тепло ли,
что ей на улицу надеть…
Все в прошлом молодые роли,
пора скучать, пора седеть,
пора подлаживаться к мужу,
винить себя, прощать ему
и думать, что могло быть хуже,
и значит – что: быть по сему.
Зачем надеяться на тайны ей
там, где уныло и темно?
Зачем ловить слова случайные,
зачем с утра глядеть в окно?
Там улица, там рынок видится,
ларьки спиртного, туалет…
Нет тайн, нет рыцарей, нет витязей,
не время им, вот их и нет.
Зачем тогда искать ей большее,
чем видится на первый взгляд?
Зачем кухонное все горше ей?
Зачем мечтания парят?
Зачем предчувствия палят.