отнеси меня в ночь где течет енисей
Осип Мандельштам — За гремучую доблесть грядущих веков: Стих
За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей —
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей:
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе;
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе.
Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звёзды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.
Анализ стихотворения «За гремучую доблесть грядущих веков» Мандельштама
О.Э.Мандельштам, изначально принявший события в России 1917 года как грандиозный эксперимент во имя счастья народа, к 1930-му году оказывается в состоянии глубокого душевного кризиса, вызванного преследованием и травлей поэта.
Написанное в 1931 году стихотворение «За гремучую доблесть грядущих веков…» — образец гражданской лирики Мандельштама, посвящённой теме маленького человека, попавшего в беспощадное красное колесо истории («Ни кровавых костей в колесе»), однако не утратившего своего достоинства.
Образ лирического героя
Лирический герой стихотворения самобытен: читателю неизвестно, к кому он обращается в произведении («уведи», «запихай»), поэтому стихотворение приобретает молитвенную интонацию. Лирический субъект становится способом выражения главной мысли: смиряясь с неизбежностью судьбы, борьбы с «веком-волкодавом», он стремится уйти от жестокой реальности, признавая при этом свою непобеждённость («Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет»)
Основные образы
Акмеизм О.Э.Мандельштама основывается на понятии культурно-исторической вещи, на умении через ряд предметных образов изображать различные исторические эпохи. В стихотворении «За гремучую доблесть грядущих веков…» символами вещности поэтики Мандельштама стали шапка в рукаве шубы, голубые песцы, Енисей, сосны, колесо и звезда. Используя эти образы, поэт передаёт контрастность мира, который окружает лирического героя («хлипкая грязца» и «первобытная» красота природы). Автор подчёркивает, как сильно отличается лирический субъект от окружающей действительности – он «не волк по крови своей», он не сломлен и не стал предателем. В его благородии сосредоточена внутренняя сила.
Звукопись
Особенности присутствуют и на фоническом уровне. Во-первых, это аллитерация на звук «ш» в первой строфе: «лишился», «чаши», «шапку», «шубы». У читателя создаётся впечатление, будто стихотворный текст неблагозвучен, произносится в одном непрерывном потоке речи. Это усиливает эмоциональную окраску стихотворения. Во-вторых, шипящий звук «с» и «ц» — основа аллитерации во второй строфе. Звукопись в этом отрывке подчёркивает различия между благородными, чистыми пейзажами природы и изуродованным человеческим обществом, в котором нет места красоте и достоинству.
Ритмика
Ритмическая организация текста строгая. Стихотворный размер анапест в соответствии с литературной традицией подчёркивает тяжесть внутренних переживаний лирического героя. Перекрёстная рифмовка и мужская рифма усиливают общее впечатление монотонности повествования.
Таким образом, стихотворение О.Э.Мандельштама – воплощение темы судьбы человека на фоне исторических событий. Идущая еще от времён «Гамлета» У.Шекспира, находящая своё продолжение у Ф.И.Тютчева («Цицерон») и у Б.Л.Пастернака («Гамлет»), эта идея внутренней силы человека реализуется и в творчестве Мандельштама.
Осип Мандельштам. Учить щебетать палачей
Свирепое Имя Родины
Антология поэтов сталинской поры
В приложении стихи трех великих русских поэтов — современников сталинской эпохи. Они эту эпоху преодолели, заплатив каждый свою цену. Только они, преодолевшие, и могут ее судить.
УЧИТЬ ЩЕБЕТАТЬ ПАЛАЧЕЙ
ОСИП МАНДЕЛЬШТАМ (1891-1938)
В юности Мандельштам увлекался марксизмом, хотел вступить в боевую (террористическую) организацию социалистов-революционеров, но принят не был, вероятно, по причине малолетства. Однако, война и революция выработали у него отвращение к любому, а не только государственному, терроризму. В 19-ом в Москве эсер-чекист Блюмкин в присутствие Мандельштама похваляется ордерами на расстрел, куда можно вписать любую фамилию. Мандельштам устраивает скандал и сообщает о Блюмкине его начальнику Дзержинскому. Самому Мандельштаму, опасавшемуся мести Блюмкина, пришлось уехать из Москвы в Киев. Киев с его кровавыми переходами власти из рук в руки оказался не лучшим местом для Мандельштама, который по выражению Надежды Мандельштам «всегда привлекал к себе злобное внимание толпы и начальников всех цветов». Из Киева он уезжает в Крым, где его арестовывает врангелевская полиция. К счастью, его выпускают, он перебирается в Грузию, там его снова арестовывают. В конце концов, не захотев жить в Петербурге, где расстреляли Гумилева, он поселяется в Москве. Здесь до 28-го года даже печатаются книги его стихов и прозы. В 30-тые, когда «век-волкодав» снова стал бросаться ему на шею, Мандельштам сделал попытку полюбить «шинель красноармейской складки» и «руки брадобрея». У него не вышло. Жить в согласии с требующей любви кровавой властью и “учить щебетать палачей” он не захотел.
И в декабре семнадцатого года
Все потеряли мы, любя:
Один ограблен волею народа,
Другой ограбил сам себя.
На площади с броневиками
Я вижу человека: он
Волков горящими пугает головнями:
Свобода, равенство, закон!
Когда-нибудь в столице шалой,
На скифском празднике, на берегу Невы,
При звуках омерзительного бала
Сорвут платок с прекрасной головы.
Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?
Кровь-строительница хлещет
Горлом из земных вещей,
Захребетник лишь трепещет
На пороге новых дней.
Чтобы вырвать век из плена,
Чтобы новый мир начать,
Узловатых дней колена
Нужно флейтою связать.
Это век волну колышет
Человеческой тоской,
И в траве гадюка дышит
Мерой века золотой.
И еще набухнут почки,
Брызнет зелени побег,
Но разбит твой позвоночник,
Мой прекрасный жалкий век!
И с бессмысленной улыбкой
Вспять глядишь, жесток и слаб,
Словно зверь, когда-то гибкий,
На следы своих же лап.
Я вернулся в мой город, знакомый до слез,
До прожилок, до детских припухлых желез.
Ты вернулся сюда, так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей,
Узнавай же скорее декабрьский денек,
Где к зловещему дегтю подмешан желток.
Петербург! я еще не хочу умирать!
У тебя телефонов моих номера.
Петербург! У меня еще есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.
Я на лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок,
И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.
Декабрь 1930, Ленинград
За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей,
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе,
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе.
Уведи меня в ночь, где течет Енисей,
Где сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.
Мы с тобою поедем на «А» и на «Б»
Посмотреть, кто скорее умрет,
А она то сжимается, как воробей,
То растет, как воздушный пирог.
Вы помните, как бегуны
У Данта Алигьери
Соревновались в честь весны
В своей зелёной вере?
По тёмнобархатным холмам
В сафьяновых сапожках
Они пестрели по лугам,
Как маки на дорожках.
Уж эти мне говоруны,
Бродяги-флорентийцы:
Отъявленные все лгуны,
Наёмные убийцы.
Они под звон колоколов
Молились Богу спьяну,
Они дарили соколов
Турецкому султану.
Увы, растаяла свеча
Молодчиков калёных,
Что хаживали вполплеча
В камзольчиках зелёных,
Что пересиливали срам
И чумную заразу
И всевозможным господам
Прислуживали сразу.
И нет рассказчика для жён
В порочных длинных платьях,
Что проводили дни, как сон,
В пленительных занятьях:
Топили воск, мотали шёлк,
Учили попугаев
И в спальню, видя в этом толк,
Пускали негодяев.
22 мая 1932
Природа своего не узнает лица,
И тени страшные Украины, Кубани.
Как в туфлях войлочных голодные крестьяне
Калитку стерегут, не трогая кольца.
Имущество в полном порядке,
Лягушкой застыл телефон,
Видавшие виды манатки
На улицу просятся вон.
А стены проклятые тонки,
И некуда больше бежать,
А я как дурак на гребенке
Обязан кому-то играть.
Наглей комсомольской ячейки
И вузовской песни бойчей,
Присевших на школьной скамейке
Учить щебетать палачей.
Какой-нибудь изобразитель,
Чесатель колхозного льна,
Чернила и крови смеситель,
Достоин такого рожна.
Какой-нибудь честный предатель,
Проваренный в чистках, как соль,
Жены и детей содержатель,
Такую ухлопает моль.
Пайковые книги читаю,
Пеньковые речи ловлю
И грозное баюшки-баю
Колхозному баю пою.
И столько мучительной злости
Таит в себе каждый намек,
Как будто вколачивал гвозди
Некрасова здесь молоток.
Давай же с тобой, как на плахе,
За семьдесят лет начинать,
Тебе, старику и неряхе,
Пора сапогами стучать.
И вместо ключа Ипокрены
Давнишнего страха струя
Ворвется в халтурные стены
Московского злого жилья.
Ноябрь, 1933
Москва, Фурманов переулок
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
И слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются глазища
И сияют его голенища.
Моя страна со мною говорила,
Мирволила, журила, не прочла,
Но возмужавшего меня, как очевидца,
Заметила и вдруг, как чечевица,
Адмиралтейским лучиком зажгла.
День стоял о пяти головах. Сплошные пять суток
Я, сжимаясь, гордился пространством за то, что росло на дрожжах.
Сон был больше, чем слух, слух был старше, чем сон,— слитен, чуток,
А за нами неслись большаки на ямщицких вожжах.
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!
Чтобы двойка конвойного времени парусами неслась хорошо.
Сухомятная русская сказка, деревянная ложка, ау!
Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ?
Поезд шел на Урал. В раскрытые рты нам
Говорящий Чапаев с картины скакал звуковой.
За бревенчатым тылом, на ленте простынной
Утонуть и вскочить на коня своего!
Средь народного шума и спеха,
На вокзалах и пристанях
Смотрит века могучая веха
И бровей начинается взмах.
Далеко теперь та стоянка,
Тот с водой кипяченой бак,
На цепочке кружка-жестянка
И глаза застилавший мрак.
Шла пермяцкого говора сила,
Пассажирская шла борьба,
И ласкала меня и сверлила
Со стены этих глаз журьба.
Много скрыто дел предстоящих
В наших летчиках и жнецах,
И в товарищах реках и чащах,
И в товарищах городах.
А на деле-то было тихо,
Только шел пароход по реке,
Да за кедром цвела гречиха,
Рыба шла на речном говорке.
И к нему, в его сердцевину
Я без пропуска в Кремль вошел,
Разорвав расстояний холстину,
Головою повинной тяжел.
Где лягушки фонтанов, расквакавшись
И разбрызгавшись, больше не спят
И, однажды проснувшись, расплакавшись,
Во всю мочь своих глоток и раковин
Город, любящий сильным поддакивать,
Земноводной водою кропят,—
Древность легкая, летняя, наглая,
С жадным взглядом и плоской ступней,
Словно мост ненарушенный Ангела
В плоскоступьи над желтой водой,—
Все твои, Микель Анджело, сироты,
Облеченные в камень и стыд,—
Ночь, сырая от слез, и невинный
Молодой, легконогий Давид,
И постель, на которой несдвинутый
Моисей водопадом лежит,—
Мощь свободная и мера львиная
В усыпленьи и в рабстве молчит.
Ямы Форума заново вырыты
И открыты ворота для Ирода,
И над Римом диктатора-выродка
Подбородок тяжелый висит.
За переводом Петрарки
«Уведи меня в ночь, где течёт Енисей,
И сосна до звезды достаёт,
Потому что не волк я по крови своей,
И меня только равный убьёт».
Осип Мандельштам
1
К баланде не допросимся приварка,
Подельщик мой, мой визави – Петрарка.
Увы, дружок, до Страшного Суда
Не сунет носа адвокат сюда,
В малинник уголовников отпетых,
Где переводят в жмурики поэтов,
Где к измороси за зиму привык
Окно барака штопающий штык.
2
На то застрельщик большевизма Сталин
Над лагерями в мраморе поставлен,
Чтоб заиграл под аркою сапог
Аккордеонный Днепрогэса сток.
Магнитостроя домны-самокрутки
От мраморной прикуривали трубки,
И мраморная складками шинель
Распахивалась под колхозный хмель.
3
В пурге Читинской заплутало лето
С бормоткой флорентийского сонета,
И, примаверы нежная сестра,
Лаура не отходит от костра,
Как шалашовка, у гундосых урок
В снегу затёртый подобрав окурок
И оглушив с похмелья матюгом
Конвойного, что смотрит битюгом.
4
Любимую твою препоручили
Угрюмому домушнику, ловчиле,
Срывающему, будто наугад,
С колоды сальной рубашонки карт,
Рецидивисту в стёганной фуфайке,
Что ноготь обломил на балалайке
И на булыжной выколол груди
Эпиталаму: «К фраерам иди. »
5
Куда надрывней завываний Федры
С пилы на воздух ставить сосны, кедры
И складывать в затылок вдоль ручьёв,
Чтоб изнурял бумагу Щипачёв,
Чтоб голубями с топора слетали
Газет Кремлёвских утренние стаи.
А на потеху арестантских Муз
Кульком из-под орехов разживусь.
6
Ужели захлебнутся рифмы наши,
Едва начнёт пахан кунать в параше?
И с правдой взрослой – детскую мечту,
Как пальца два, зажмурясь, не сведу?
Ужели обернулась бредом, хворью
Тоска моя по Средиземноморью,
По Шуберту, в перчатках лёгких гамм
Швыряющему реки облакам?
7
В ночных кулисах игры с Мельпоменой,
И нар два яруса, нависших перед сценой,
Личины страха, злобы, куража,
А возле горла – остриё ножа.
И рот ботинком кованным расквашен,
И кровь хлобыщет, будто нефть из скважин,
И слышу, как юродствует главарь,
И силюсь встать: «Ещё, ещё ударь…»
9
Мычанье ветра и молчанье сосен
Ещё под шапкой из тайги выносим
В портяночный, заплёванный барак,
Где и уснуть – не худшее из благ,
Где вдоль стены, как чернозём на плуге,
Налипли уркаганы и ворюги,
Готовые за вольность, что дышу,
Нарезать финкой из меня лапшу.
10
И каждый вздох мой переадресован
На чёрных вышках пулемётным совам,
И выдох каждый через дырокол
Удавкой пришпандорен в протокол.
Из-под колена, как из-под запрета,
Не вырваться дыханию поэта,
Покуда не затихну, бездыхан…
И шепчется с охранником пахан.
* * * («За гремучую доблесть грядущих веков. «)
За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей, —
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей:
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе;
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе.
Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.
17—18 марта 1931, конец 1935
Примечания
«За гремучую доблесть грядущих веков. » (с. 171). — Маковский С. Портреты моих современников. Нью-Йорк, 1954, с. 398. В СССР — с. 60. БП, № 149. Автограф с датой «март 1931» — A3. Автограф на одном листе со ст-нием «Колют ресницы. В груди прикипела слеза. » — AM. Историю становления текста см.: Семенко, с. 56 — 67, а также HM-III, с. 150 — 152. См. Приложения, Ср. вариант зачина:
Сохранившийся беловой автограф (с правкой) дает последовательность вариантов финальной строфы:
(ср. строфу 5 в ранней редакции 1; ср. также ст-ние «Неправда»).
(ср. ст-ние «Колют ресницы. В груди прикипела слеза. »: «И слеза на ресницах» — вариант: «И слеза замерзает» (A3).
Ср. строфу 4 в ранней редакции 2 (переход от 2-го варианта к 3-му зафиксирован в A3). «Когда он читал мне это стихотворение, он сказал, что не может найти последнего стиха и даже склоняется к тому, чтобы отбросить его совсем» (Герштейн, с. 39 — 40). Окончательная редакция финальной строки была найдена только в конце 1935 г. в Воронеже: «И меня только равный убьет». Печ. по ВС.
Домашнее название — «Волк». Ядро «волчьего цикла» (см. HM-I, — 184 и 431 — 433). Ср. в письме М. А. Булгакова К. С. Станиславскому от 18 марта 1931 г. (!): «На широком поле словесности российской в СССР я был один-единственный литературный волк. Со мной и поступили, как с волком. И несколько лет гнали меня, по всем правилам литературной садки в огороженном дворе» (цит. по: Чудакова М. Жизнеописание М. А. Булгакова. — Москва, 1988, № 11, с. 93). Ср. также запись в дневнике В. Яхонтова (июль 1931 г.): «он затравленным волком готов был разрыдаться и действительно ведь разрыдался, падая на диван тут же, как только прочел (кажется, впервые и первым) — мне на плечи бросается век-волкодав, но не волк я по крови своей» (ЦГАЛИ, ф. 2440, оп. 1, ед. хр. 45, л. 51). Когда С. Липкин сказал, что это «лучшее стихотворение двадцатого века», Мандельштам ответил: «А в нашей семье это стихотворение называется «Надсоном», имея в виду, возможно, совпадение с размером стихотворения Надсона «Верь, настанет пора и погибнет Ваал. » (Липкин, с. 99). Но, скорее всего, дело было в другом. «Про «Волка» О. М. говорил, что это вроде романса, и пробовал ввести «поющего». » с. 150). Характерно, что,попав на Запад (одним из первых — в мемуарах С. Маковского), это ст-ние — «судя по характеру и стилю, какое-то время лишь приписывалось Мандельштаму» (см.: Мандельштам О. Собр. соч. Нью-Йорк, 1955, с. 170 и 377).
За гремучую доблесть грядущих веков(«Век-волкодав»)
За гремучую доблесть грядущих веков, За высокое племя людей, – Я лишился и чаши на пире отцов, И веселья, и чести своей. |
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей:
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе;
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе.
Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.
17 – 18 марта 1931, конец 1935 года
Существовал следующий вариант начала текста этого стихотворения:
Не табачною кровью газета плюет,
Не костяшками дева стучит.
Человеческий жаркий искривленный рот
Негодует, поет, говорит.
и такие варианты текста финальной строфы:
1) Уведи меня в ночь, где течет Енисей
К шестипалой неправде в избу.
Потому что не волк я по крови своей
И лежать мне в сосновом гробу.
2) Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И слеза на ресницах, как лед.
Потому что не волк я по крови своей
И во мне человек не умрет.
3) Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достает.
Потому что не волк я по крови своей
И неправдой искривлен мой рот.
По свидетельству Э. Г. Герштейн, финальная строка не нравилась и самому Мандельштаму: «Когда он читал мне это стихотворение, он сказал, что не может найти последнего стиха и даже склоняется к тому, чтобы отбросить его совсем». Окончательная редакция финальной строки была найдена только в конце 1935 г. в Воронеже: «И меня только равный убьет».
Домашнее название этого стихотворения – «Волк». Из письма М. А. Булгакова К. С. Станиславскому от 18 марта 1931 г. (!): «На широком поле словесности российской в СССР я был один-единственный литературный волк. Со мной и поступили, как с волком. И несколько лет гнали меня, по всем правилам литературной садки в огороженном дворе». Имеется также запись в дневнике В. Яхонтова (июль 1931 г.): «. он затравленным волком готов был разрыдаться и действительно ведь разрыдался, падая на диван тут же, как только прочел (кажется, впервые и первым) – мне на плечи бросается век-волкодав, но не волк я по крови своей». Когда С. Липкин сказал, что это «лучшее стихотворение двадцатого века», Мандельштам ответил: «А в нашей семье это стихотворение называется «Надсоном», имея в виду, возможно, совпадение с размером стихотворения Надсона «Верь, настанет пора и погибнет Ваал. ». Но, скорее всего, дело было в другом. Н. Мандельштам указывает: «Про «Волка» О. М. говорил, что это вроде романса, и пробовал ввести «поющего». ».
Характерно, что, попав на Запад (одним из первых – в мемуарах С. Маковского), это стихотворение – «судя по характеру и стилю, какое-то время лишь приписывалось Мандельштаму».