К.И. Рудаков. Наташа
2) Запятыми выделяются вводные предложения, начинающиеся с союзов как, если, сколько.
Эта картина, если уж мы заговорили о ней, поражает своей правдивостью.
Спектакль «А зори здесь тихие. », сколько я могу судить, – лучшее из произведений о Великой Отечественной войне, поставленных на сцене.
Пожар в интернате, как писали газеты, явился результатом нарушения техники безопасности.
3) Распространенные вводные предложения выделяются тире.
Блистательное утро к обеду покрылось серыми тучами, и – здравствуй, давно не виделись, – пошел теплый, мелкий дождь.
Мой приход – я это мог заметить – сначала несколько смутил гостей.
2. Вставные предложения
От вводных они отличаются тем, что не выражают отношения говорящего к высказываемой мысли, а содержат добавочные замечания, попутные указания, уточнения, разъясняющие высказывание в целом или отдельную часть, слово в нем и иногда резко выпадающие из его синтаксической структуры. Вставные конструкции выделяются скобками или тире.
Грузчики (их было пятеро) расположились на пристани.
У Саввы-пастуха (он барских пас овец) вдруг пропадать овечки стали. (И.С. Крылов)
Однажды вечером (это было в начале октября 1773 года) сидел я дома, слушая вой осеннего ветра и смотря в окно на тучи, бегущие мимо луны. (А.С. Пушкин)
И каждый вечер в час назначенный (иль это только снится мне?) девичий стан, шелками схваченный, в туманном движется окне. (А.А. Блок)
Татьяна Петровна решила выступать в лазарете (их было несколько в городе). (К.Г. Паустовский)
А когда поломается машина (ох, как часто это бывало!) садились на коней и за сутки отмахивали верст по полтораста, уезжая на заре и к ночи возвращаясь к Уральску. (Д.А. Фурманов)
Он обещал казакам пожаловать их крестом и бородой (илецкие, как и яицкие, казаки – все были староверцы), реками и лугами, деньгами и провиантом, свинцом и порохом. (А.С. Пушкин)
Души неопытной волненье смирив со временем (как знать?), по сердцу я нашла бы друга. (А.С. Пушкин)
И вдруг – или это, может быть, показалось от большого напряжения – Алексей услышал сквозь мелодичный шум хвои глухие и частые удары.
3. Встречаются случаи сочетания одного вводного (вставного) предложения внутри другого – второе (внешнее) выделяется скобками, а внутреннее – тире.
После проведения новой магистрали все эти «медвежьи углы» (даже Чудовка – так назывался самый крупный из них – была до этого глухим захолустьем) оказались связанными с районным центром.
Заканчивая тему вводных слов, следует сказать о частицах, которые никогда не выступают в роли вводных слов и не выделяются запятыми. Это частицы: ведь, вот, будто, как будто, словно, якобы, именно, как раз, едва ли, вряд ли, почти, приблизительно, примерно, просто, решительно, исключительно, как бы, даже и пр. Частица бывало запятыми выделяется.
Бывало, писывала кровью она в альбомы нежных дев. (А.С. Пушкин. Евгений Онегин.)
Источник
Он меня вы знаете очень уважает
Александр Николаевич Островский
(Драма в пяти действиях)
Савел Прокофьич Дико́й, купец, значительное лицо в городе [1].
Борис Григорьич, племянник его, молодой человек, порядочно образованный.
Марфа Игнатьевна Кабанова (Кабаниха), богатая купчиха, вдова.
Тихон Иваныч Кабанов, ее сын.
Варвара, сестра Тихона.
Кулигин, мещанин, часовщик-самоучка, отыскивающий перпетуум-мобиле.
Ваня Кудряш, молодой человек, конторщик Дико́ва.
Глаша, девка в доме Кабановой.
Барыня с двумя лакеями, старуха 70-ти лет, полусумасшедшая.
Городские жители обоего пола.
Действие происходит в городе Калинове, на берегу Волги, летом.
Между третьим и четвертым действиями проходит десять дней.
Общественный сад на высоком берегу Волги, за Волгой сельский вид. На сцене две скамейки и несколько кустов.
Кулигин сидит на скамье и смотрит за реку. Кудряш и Шапкин прогуливаются.
Кулигин (поет). «Среди долины ровныя, на гладкой высоте…» (Перестает петь.) Чудеса, истинно надобно сказать, что чудеса! Кудряш! Вот, братец ты мой, пятьдесят лет я каждый день гляжу за Волгу и все наглядеться не могу.
Кулигин. Вид необыкновенный! Красота! Душа радуется.
Кулигин. Восторг! А ты: «нешту!» Пригляделись вы, либо не понимаете, какая красота в природе разлита.
Кудряш. Ну, да ведь с тобой что толковать! Ты у нас антик, химик!
Кулигин. Механик, самоучка-механик.
Кулигин (показывая в сторону). Посмотри-ка, брат Кудряш, кто это там так руками размахивает?
Кудряш. Это? Это Дико́й племянника ругает.
Кулигин. Нашел место!
Кудряш. Ему везде место. Боится, что ль, он кого! Достался ему на жертву Борис Григорьич, вот он на нем и ездит.
Шапкин. Уж такого-то ругателя, как у нас Савел Прокофьич, поискать еще! Ни за что человека оборвет.
Кудряш. Пронзительный мужик!
Шапкин. Хороша тоже и Кабаниха.
Кудряш. Ну, да та хоть, по крайности, все под видом благочестия, а этот, как с цепи сорвался!
Шапкин. Унять-то его некому, вот он и воюет!
Кудряш. Мало у нас парней-то на мою стать, а то бы мы его озорничать-то отучили.
Шапкин. А что бы вы сделали?
Кудряш. Постращали бы хорошенько.
Кудряш. Вчетвером этак, впятером в переулке где-нибудь поговорили бы с ним с глазу на глаз, так он бы шелковый сделался. А про нашу науку-то и не пикнул бы никому, только бы ходил да оглядывался.
Шапкин. Недаром он хотел тебя в солдаты-то отдать.
Кудряш. Хотел, да не отдал, так это все одно что ничего. Не отдаст он меня, он чует носом-то своим, что я свою голову дешево не продам. Это он вам страшен-то, а я с ним разговаривать умею.
Кудряш. Что тут: ой ли! Я грубиян считаюсь; за что ж он меня держит? Стало быть, я ему нужен. Ну, значит, я его и не боюсь, а пущай же он меня боится.
Шапкин. Уж будто он тебя и не ругает?
Кудряш. Как не ругать! Он без этого дышать не может. Да не спускаю и я: он – слово, а я – десять; плюнет, да и пойдет. Нет, уж я перед ним рабствовать не стану.
Кулигин. С него, что ль, пример брать! Лучше уж стерпеть.
Кудряш. Ну, вот, коль ты умен, так ты его прежде учливости-то выучи, да потом и нас учи! Жаль, что дочери-то у него подростки, больших-то ни одной нет.
Шапкин. А то что бы?
Кудряш. Я б его уважил. Больно лих я на девок-то!
Проходят Дико́й и Борис. Кулигин снимает шапку.
Шапкин (Кудряшу). Отойдем к сторонке: еще привяжется, пожалуй.
Те же, Дико́й и Борис.
Дико́й. Баклуши ты, что ль, бить сюда приехал! Дармоед! Пропади ты пропадом!
Борис. Праздник; что дома-то делать!
Дико́й. Найдешь дело, как захочешь. Раз тебе сказал, два тебе сказал: «Не смей мне навстречу попадаться»; тебе все неймется! Мало тебе места-то? Куда ни поди, тут ты и есть! Тьфу ты, проклятый! Что ты, как столб стоишь-то! Тебе говорят аль нет?
Борис. Я и слушаю, что ж мне делать еще!
Дико́й (посмотрев на Бориса). Провались ты! Я с тобой и говорить-то не хочу, с езуитом. (Уходя.) Вот навязался! (Плюет и уходит.)
Кулигин, Борис, Кудряш и Шапкин.
Кулигин. Что у вас, сударь, за дела с ним? Не поймем мы никак. Охота вам жить у него да брань переносить.
Борис. Уж какая охота, Кулигин! Неволя.
Кулигин. Да какая же неволя, сударь, позвольте вас спросить. Коли можно, сударь, так скажите нам.
Борис. Отчего ж не сказать? Знали бабушку нашу, Анфису Михайловну?
Кулигин. Ну, как не знать!
Борис. Батюшку она ведь невзлюбила за то, что он женился на благородной. По этому-то случаю батюшка с матушкой и жили в Москве. Матушка рассказывала, что она трех дней не могла ужиться с родней, уж очень ей дико казалось.
Кулигин. Еще бы не дико! Уж что говорить! Большую привычку нужно, сударь, иметь.
Борис. Воспитывали нас родители в Москве хорошо, ничего для нас не жалели. Меня отдали в Коммерческую академию, а сестру в пансион, да оба вдруг и умерли в холеру; мы с сестрой сиротами и остались. Потом мы слышим, что и бабушка здесь умерла и оставила завещание, чтобы дядя нам выплатил часть, какую следует, когда мы придем в совершеннолетие, только с условием.
Кулигин. С каким же, сударь?
Борис. Если мы будем к нему почтительны.
Кулигин. Это значит, сударь, что вам наследства вашего не видать никогда.
Борис. Да нет, этого мало, Кулигин! Он прежде наломается над нами, наругается всячески, как его душе угодно, а кончит все-таки тем, что не даст ничего или так, какую-нибудь малость. Да еще станет рассказывать, что из милости дал, что и этого бы не следовало.
Кудряш. Уж это у нас в купечестве такое заведение. Опять же, хоть бы вы и были к нему почтительны, нйшто кто ему запретит сказать-то, что вы непочтительны?
Борис. Ну, да. Уж он и теперь поговаривает иногда: «У меня свои дети, за что я чужим деньги отдам? Через это я своих обидеть должен!»
Кулигин. Значит, сударь, плохо ваше дело.
Борис. Кабы я один, так бы ничего! Я бы бросил все да уехал. А то сестру жаль. Он было и ее выписывал, да матушкины родные не пустили, написали, что больна. Какова бы ей здесь жизнь была – и представить страшно.
Кудряш. Уж само собой. Нешто они обращение понимают?
Кулигин. Как же вы у него живете, сударь, на каком положении?
Борис. Да ни на каком: «Живи, говорит, у меня, делай, что прикажут, а жалованья, что положу». То есть через год разочтет, как ему будет угодно.
Кудряш. У него уж такое заведение. У нас никто и пикнуть не смей о жалованье, изругает на чем свет стоит. «Ты, говорит, почем знаешь, что я на уме держу? Нешто ты мою душу можешь знать! А может, я приду в такое расположение, что тебе пять тысяч дам». Вот ты и поговори с ним! Только еще он во всю свою жизнь ни разу в такое-то расположение не приходил.
Источник
Иван Тургенев — Отцы и дети: Глава 10
Прошло около двух недель. Жизнь в Марьине текла своим порядком: Аркадий сибаритствовал, Базаров работал. Все в доме привыкли к нему, к его небрежным манерам, к его немногосложным и отрывочным речам. Фенечка, в особенности, до того с ним освоилась, что однажды ночью велела разбудить его: с Митей сделались судороги; и он пришел и, по обыкновению полушутя, полузевая, просидел у ней часа два и помог ребенку. Зато Павел Петрович всеми силами души своей возненавидел Базарова: он считал его гордецом, нахалом, циником, плебеем; он подозревал, что Базаров не уважает его, что он едва ли не презирает его – его, Павла Кирсанова! Николай Петрович побаивался молодого «нигилиста» и сомневался в пользе его влияния на Аркадия; но он охотно его слушал, охотно присутствовал при его физических и химических опытах. Базаров привез с собой микроскоп и по целым часам с ним возился. Слуги также привязались к нему, хотя он над ними подтрунивал: они чувствовали, что он все-таки свой брат, не барин. Дуняша охотно с ним хихикала и искоса, значительно посматривала на него, пробегая мимо «перепелочкой»; Петр, человек до крайности самолюбивый и глупый, вечно с напряженными морщинами на лбу, человек, которого все достоинство состояло в том, что он глядел учтиво, читал по складам и часто чистил щеточкой свой сюртучок, – и тот ухмылялся и светлел, как только Базаров обращал на него внимание; дворовые мальчишки бегали за «дохтуром», как собачонки. Один старик Прокофьич не любил его, с угрюмым видом подавал ему за столом кушанья, называл его «живодером» и «прощелыгой» и уверял, что он с своими бакенбардами – настоящая свинья в кусте. Прокофьич, по-своему, был аристократ не хуже Павла Петровича.
Наступили лучшие дни в году – первые дни июня. Погода стояла прекрасная; правда, издали грозилась опять холера, но жители …й губернии успели уже привыкнуть к ее посещениям. Базаров вставал очень рано и отправлялся версты за две, за три, не гулять – он прогулок без цели терпеть не мог, – а собирать травы, насекомых. Иногда он брал с собой Аркадия. На возвратном пути у них обыкновенно завязывался спор, и Аркадий обыкновенно оставался побежденным, хотя говорил больше своего товарища.
Однажды они как-то долго замешкались; Николай Петрович вышел к ним навстречу в сад и, поравнявшись с беседкой, вдруг услышал быстрые шаги и голоса обоих молодых людей. Они шли по ту сторону беседки и не могли его видеть.
– Ты отца недостаточно знаешь, – говорил Аркадий.
Николай Петрович притаился.
– Твой отец добрый малый, – промолвил Базаров, – но он человек отставной, его песенка спета.
Николай Петрович приник ухом… Аркадий ничего не отвечал.
«Отставной человек» постоял минуты две неподвижно и медленно поплелся домой.
– Третьего дня, я смотрю, он Пушкина читает, – продолжал между тем Базаров. – Растолкуй ему, пожалуйста, что это никуда не годится. Ведь он не мальчик: пора бросить эту ерунду. И охота же быть романтиком в нынешнее время! Дай ему что-нибудь дельное почитать.
– Что бы ему дать? – спросил Аркадий.
– Да, я думаю, Бюхнерово «Stoff und Kraft» [«Материя и сила» (нем.).] на первый случай.
– Я сам так думаю, – заметил одобрительно Аркадий. – «Stoff und Kraft» написано популярным языком.
– Вот как мы с тобой, – говорил в тот же день, после обеда Николай Петрович своему брату, сидя у него в кабинете: – в отставные люди попали, песенка наша спета. Что ж? Может быть, Базаров и прав; но мне, признаюсь, одно больно: я надеялся именно теперь тесно и дружески сойтись с Аркадием, а выходит, что я остался назади, он ушел вперед, и понять мы друг друга не можем.
– Да почему он ушел вперед? И чем он от нас так уж очень отличается? – с нетерпением воскликнул Павел Петрович. – Это все ему в голову синьор этот вбил, нигилист этот. Ненавижу я этого лекаришку; по-моему, он просто шарлатан; я уверен, что со всеми своими лягушками он и в физике недалеко ушел.
– Нет, брат, ты этого не говори: Базаров умен и знающ.
– И самолюбие какое противное, – перебил опять Павел Петрович.
– Да, – заметил Николай Петрович, – он самолюбив. Но без этого, видно, нельзя; только вот чего я в толк не возьму. Кажется, я все делаю, чтобы не отстать от века: крестьян устроил, ферму завел, так что даже меня во всей губернии красным величают; читаю, учусь, вообще стараюсь стать в уровень с современными требованиями, – а они говорят, что песенка моя спета. Да что, брат, я сам начинаю думать, что она точно спета.
– А вот почему. Сегодня я сижу да читаю Пушкина… помнится, «Цыгане» мне попались… Вдруг Аркадий подходит ко мне и молча, с этаким ласковым сожалением на лице, тихонько, как у ребенка, отнял у меня книгу и положил передо мной другую, немецкую… улыбнулся и ушел, и Пушкина унес.
– Вот как! Какую же он книгу тебе дал?
И Николай Петрович вынул из заднего кармана сюртука пресловутую брошюру Бюхнера, девятого издания.
Павел Петрович повертел ее в руках.
– Гм! – промычал он. – Аркадий Николаевич заботится о твоем воспитании. Что ж, ты пробовал читать?
– Либо я глуп, либо это все – вздор. Должно быть, я глуп.
– Да ты по-немецки не забыл? – спросил Павел Петрович.
– Я по-немецки понимаю.
Павел Петрович опять повертел книгу в руках и исподлобья взглянул на брата. Оба помолчали.
– Да, кстати, – начал Николай Петрович, видимо желая переменить разговор. – Я получил письмо от Колязина.
– От него. Он приехал в*** ревизовать губернию. Он теперь в тузы вышел и пишет мне, что желает, по-родственному, повидаться с нами и приглашает нас с тобой и с Аркадием в город.
– Ты поедешь? – спросил Павел Петрович.
– И я не поеду. Очень нужно тащиться за пятьдесят верст киселя есть. Mathieu хочет показаться нам во всей своей славе; черт с ним! будет с него губернского фимиама, обойдется без нашего. И велика важность, тайный советник! Если б я продолжал служить, тянуть эту глупую лямку, я бы теперь был генерал-адъютантом. Притом же мы с тобой отставные люди.
– Да, брат; видно, пора гроб заказывать и ручки складывать крестом на груди, – заметил со вздохом Николай Петрович.
– Ну, я так скоро не сдамся, – пробормотал его брат. – У нас еще будет схватка с этим лекарем, я это предчувствую.
Схватка произошла в тот же день за вечерним чаем. Павел Петрович сошел в гостиную уже готовый к бою, раздраженный и решительный. Он ждал только предлога, чтобы накинуться на врага; но предлог долго не представлялся. Базаров вообще говорил мало в присутствии «старичков Кирсановых» (так он называл обоих братьев), а в тот вечер он чувствовал себя не в духе и молча выпивал чашку за чашкой. Павел Петрович весь горел нетерпением; его желания сбылись наконец.
Речь зашла об одном из соседних помещиков. «Дрянь, аристократишко», – равнодушно заметил Базаров, который встречался с ним в Петербурге.
– Позвольте вас спросить, – начал Павел Петрович, и губы его задрожали, – по вашим понятиям слова: «дрянь» и «аристократ» одно и то же означают?
– Я сказал: «аристократишко», – проговорил Базаров, лениво отхлебывая глоток чаю.
– Точно так-с; но я полагаю, что вы такого же мнения об аристократах, как и об аристократишках. Я считаю долгом объявить вам, что я этого мнения не разделяю. Смею сказать, меня все знают за человека либерального и любящего прогресс; но именно потому я уважаю аристократов – настоящих. Вспомните, милостивый государь (при этих словах Базаров поднял глаза на Павла Петровича), вспомните, милостивый государь, – повторил он с ожесточением, – английских аристократов. Они не уступают йоты от прав своих, и потому они уважают права других; они требуют исполнения обязанностей в отношении к ним, и потому они сами исполняют свои обязанности. Аристократия дала свободу Англии и поддерживает ее.
– Слыхали мы эту песню много раз, – возразил Базаров, – но что вы хотите этим доказать?
– Я эфтим хочу доказать, милостивый государь (Павел Петрович, когда сердился, с намерением говорил: «эфтим» и «эфто», хотя очень хорошо знал, что подобных слов грамматика не допускает. В этой причуде сказывался остаток преданий Александровского времени. Тогдашние тузы в редких случаях, когда говорили на родном языке, употребляли одни – эфто, другие – эхто: мы, мол, коренные русаки, и в то же время мы вельможи, которым позволяется пренебрегать школьными правилами), я эфтим хочу доказать, что без чувства собственного достоинства, без уважения к самому себе, – а в аристократе эти чувства развиты, – нет никакого прочного основания общественному… bien public… [общественному благу (франц.).] общественному зданию. Личность, милостивый государь, – вот главное; человеческая личность должна быть крепка, как скала, ибо на ней все строится. Я очень хорошо знаю, например, что вы изволите находить смешными мои привычки, мой туалет, мою опрятность, наконец, но это все проистекает из чувства самоуважения, из чувства долга, да-с, да-с, долга. Я живу в деревне, в глуши, но я не роняю себя, я уважаю в себе человека.
– Позвольте, Павел Петрович, – промолвил Базаров, – вы вот уважаете себя и сидите сложа руки; какая ж от этого польза для bien public? Вы бы не уважали себя и то же бы делали.
Павел Петрович побледнел.
– Это совершенно другой вопрос. Мне вовсе не приходится объяснять вам теперь, почему я сижу сложа руки, как вы изволите выражаться. Я хочу только сказать, что аристократизм – принсип, а без принсипов жить в наше время могут одни безнравственные или пустые люди. Я говорил это Аркадию на другой день его приезда и повторяю теперь вам. Не так ли, Николай?
Николай Петрович кивнул головой.
– Аристократизм, либерализм, прогресс, принципы, – говорил между тем Базаров, – подумаешь, сколько иностранных… и бесполезных слов! Русскому человеку они даром не нужны.
– Что же ему нужно, по-вашему? Послушать вас, так мы находимся вне человечества, вне его законов. Помилуйте – логика истории требует…
– Да на что нам эта логика? Мы и без нее обходимся.
– Да так же. Вы, я надеюсь, не нуждаетесь в логике для того, чтобы положить себе кусок хлеба в рот, когда вы голодны. Куда нам до этих отвлеченностей!
Павел Петрович взмахнул руками.
– Я вас не понимаю после этого. Вы оскорбляете русский народ. Я не понимаю, как можно не признавать принсипов, правил! В силу чего же вы действуете?
– Я уже говорил вам, дядюшка, что мы не признаём авторитетов, – вмешался Аркадий.
– Мы действуем в силу того, что мы признаём полезным, – промолвил Базаров. – В теперешнее время полезнее всего отрицание – мы отрицаем.
– Как? не только искусство, поэзию… но и… страшно вымолвить…
– Все, – с невыразимым спокойствием повторил Базаров.
Павел Петрович уставился на него. Он этого не ожидал, а Аркадий даже покраснел от удовольствия.
– Однако позвольте, – заговорил Николай Петрович. – Вы все отрицаете, или, выражаясь точнее, вы все разрушаете… Да ведь надобно же и строить.
– Это уже не наше дело… Сперва нужно место расчистить.
– Современное состояние народа этого требует, – с важностью прибавил Аркадий, – мы должны исполнять эти требования, мы не имеем права предаваться удовлетворению личного эгоизма.
Эта последняя фраза, видимо, не понравилась Базарову; от нее веяло философией, то есть романтизмом, ибо Базаров и философию называл романтизмом; но он не почел за нужное опровергать своего молодого ученика.
– Нет, нет! – воскликнул с внезапным порывом Павел Петрович, – я не хочу верить, что вы, господа, точно знаете русский народ, что вы представители его потребностей, его стремлений! Нет, русский народ не такой, каким вы его воображаете. Он свято чтит предания, он – патриархальный, он не может жить без веры…
– Я не стану против этого спорить, – перебил Базаров, – я даже готов согласиться, что в этом вы правы.
– И все-таки это ничего не доказывает.
– Именно ничего не доказывает, – повторил Аркадий с уверенностию опытного шахматного игрока, который предвидел опасный, по-видимому, ход противника и потому нисколько не смутился.
– Как ничего не доказывает? – пробормотал изумленный Павел Петрович. – Стало быть, вы идете против своего народа?
– А хоть бы и так? – воскликнул Базаров. – Народ полагает, что когда гром гремит, это Илья пророк в колеснице по небу разъезжает. Что ж? Мне соглашаться с ним? Да притом – он русский, а разве я сам не русский?
– Нет, вы не русский после всего, что вы сейчас сказали! Я вас за русского признать не могу.
– Мой дед землю пахал, – с надменною гордостию отвечал Базаров. – Спросите любого из ваших же мужиков, в ком из нас – в вас или во мне – он скорее признает соотечественника. Вы и говорить-то с ним не умеете.
– А вы говорите с ним и презираете его в то же время.
– Что ж, коли он заслуживает презрения! Вы порицаете мое направление, а кто вам сказал, что оно во мне случайно, что оно не вызвано тем самым народным духом, во имя которого вы так ратуете?
– Как же! Очень нужны нигилисты!
– Нужны ли они или нет – не нам решать. Ведь и вы считаете себя не бесполезным.
– Господа, господа, пожалуйста, без личностей! – воскликнул Николай Петрович и приподнялся.
Павел Петрович улыбнулся и, положив руку на плечо брату, заставил его снова сесть.
– Не беспокойся, – промолвил он. – Я не позабудусь именно вследствие того чувства достоинства, над которым так жестоко трунит господин… господин доктор. Позвольте, – продолжал он, обращаясь снова к Базарову, – вы, может быть, думаете, что ваше учение новость? Напрасно вы это воображаете. Материализм, который вы проповедуете, был уже не раз в ходу и всегда оказывался несостоятельным…
– Опять иностранное слово! – перебил Базаров. Он начинал злиться, и лицо его приняло какой-то медный и грубый цвет. – Во-первых, мы ничего не проповедуем; это не в наших привычках…
– А вот что мы делаем. Прежде, в недавнее еще время, мы говорили, что чиновники наши берут взятки, что у нас нет ни дорог, ни торговли, ни правильного суда…
– Ну да, да, вы обличители, – так, кажется, это называется. Со многими из ваших обличений и я соглашаюсь, но…
– А потом мы догадались, что болтать, все только болтать о наших язвах не стоит труда, что это ведет только к пошлости и доктринерству; мы увидали, что и умники наши, так называемые передовые люди и обличители, никуда не годятся, что мы занимаемся вздором, толкуем о каком-то искусстве, бессознательном творчестве, о парламентаризме, об адвокатуре и черт знает о чем, когда дело идет о насущном хлебе, когда грубейшее суеверие нас душит, когда все наши акционерные общества лопаются единственно оттого, что оказывается недостаток в честных людях, когда самая свобода, о которой хлопочет правительство, едва ли пойдет нам впрок, потому что мужик наш рад самого себя обокрасть, чтобы только напиться дурману в кабаке.
– Так, – перебил Павел Петрович, – так: вы во всем этом убедились и решились сами ни за что серьезно не приниматься.
– И решились ни за что не приниматься, – угрюмо повторил Базаров.
Ему вдруг стало досадно на самого себя, зачем он так распространился перед этим барином.
– И это называется нигилизмом?
– И это называется нигилизмом, – повторил опять Базаров, на этот раз с особенною дерзостью.
Павел Петрович слегка прищурился.
– Так вот как! – промолвил он странно спокойным голосом. – Нигилизм всему горю помочь должен, и вы, вы наши избавители и герои. Но за что же вы других-то, хоть бы тех же обличителей, честите? Не так же ли вы болтаете, как и все?
– Чем другим, а этим грехом не грешны, – произнес сквозь зубы Базаров.
– Так что ж? вы действуете, что ли? Собираетесь действовать?
Базаров ничего не отвечал. Павел Петрович так и дрогнул, но тотчас же овладел собою.
– Гм. Действовать, ломать… – продолжал он. – Но как же это ломать, не зная даже почему?
– Мы ломаем, потому что мы сила, – заметил Аркадий. Павел Петрович посмотрел на своего племянника и усмехнулся.
– Да, сила – так и не дает отчета, – проговорил Аркадий и выпрямился.
– Несчастный! – возопил Павел Петрович; он решительно не был в состоянии крепиться долее, – хоть бы ты подумал, что в России ты поддерживаешь твоею пошлою сентенцией! Нет, это может ангела из терпения вывести! Сила! И в диком калмыке и в монголе есть сила – да на что нам она? Нам дорога цивилизация, да-с, да-с, милостивый государь; нам дороги ее плоды. И не говорите мне, что эти плоды ничтожны: последний пачкун, un barbouilleur [маратель, писака (франц.)], тапёр, которому дают пять копеек за вечер, и те полезнее вас, потому что они представители цивилизации, а не грубой монгольской силы! Вы воображаете себя передовыми людьми, а вам только в калмыцкой кибитке сидеть! Сила! Да вспомните, наконец, господа сильные, что вас всего четыре человека с половиною, а тех – миллионы, которые не позволят вам попирать ногами свои священнейшие верования, которые раздавят вас!
– Коли раздавят, туда и дорога, – промолвил Базаров. – Только бабушка еще надвое сказала. Нас не так мало, как вы полагаете.
– Как? Вы не шутя думаете сладить, сладить с целым народом?
– От копеечной свечи, вы знаете, Москва сгорела, – ответил Базаров.
– Так, так. Сперва гордость почти сатанинская, потом глумление. Вот, вот чем увлекается молодежь, вот чему покоряются неопытные сердца мальчишек! Вот, поглядите, один из них рядом с вами сидит, ведь он чуть не молится на вас, полюбуйтесь. (Аркадий отворотился и нахмурился.) И эта зараза уже далеко распространилась. Мне сказывали, что в Риме наши художники в Ватикан ни ногой. Рафаэля считают чуть не дураком, потому что это, мол, авторитет; а сами бессильны и бесплодны до гадости; а у самих фантазия дальше «Девушки у фонтана» не хватает, хоть ты что! И написана-то девушка прескверно. По-вашему, они молодцы, не правда ли?
– По-моему, – возразил Базаров, – Рафаэль гроша медного не стоит, да и они не лучше его.
– Браво! браво! Слушай, Аркадий… вот как должны современные молодые люди выражаться! И как, подумаешь, им не идти за вами! Прежде молодым людям приходилось учиться; не хотелось им прослыть за невежд, так они поневоле трудились. А теперь им стоит сказать: все на свете вздор! – и дело в шляпе. Молодые люди обрадовались. И в самом деле, прежде они просто были болваны, а теперь они вдруг стали нигилисты.
– Вот и изменило вам хваленое чувство собственного достоинства, – флегматически заметил Базаров, между тем как Аркадий весь вспыхнул и засверкал глазами. – Спор наш зашел слишком далеко… Кажется, лучше его прекратить. А я тогда буду готов согласиться с вами, – прибавил он вставая, – когда вы представите мне хоть одно постановление в современном нашем быту, в семейном или общественном, которое бы не вызывало полного и беспощадного отрицания.
– Я вам миллионы таких постановлений представлю, – воскликнул Павел Петрович, – миллионы! Да вот хоть община, например.
Холодная усмешка скривила губы Базарова.
– Ну, насчет общины, – промолвил он, – поговорите лучше с вашим братцем. Он теперь, кажется, изведал на деле, что такое община, круговая порука, трезвость и тому подобные штучки.
– Семья, наконец, семья, так как она существует у наших крестьян! – закричал Павел Петрович.
– И этот вопрос, я полагаю, лучше для вас же самих не разбирать в подробности. Вы, чай, слыхали о снохачах? Послушайте меня, Павел Петрович, дайте себе денька два сроку, сразу вы едва ли что-нибудь найдете. Переберите все наши сословия да подумайте хорошенько над каждым, а мы пока с Аркадием будем…
– Надо всем глумиться, – подхватил Павел Петрович.
– Нет, лягушек резать. Пойдем, Аркадий; до свидания, господа!
Оба приятеля вышли. Братья остались наедине и сперва только посматривали друг на друга.
– Вот, – начал наконец Павел Петрович, – вот вам нынешняя молодежь! Вот они – наши наследники!
– Наследники, – повторил с унылым вздохом Николай Петрович. Он в течение всего спора сидел как на угольях и только украдкой болезненно взглядывал на Аркадия. – Знаешь, что я вспомнил, брат? Однажды я с покойницей матушкой поссорился: она кричала, не хотела меня слушать… Я, наконец, сказал ей, что вы, мол, меня понять не можете; мы, мол, принадлежим к двум различным поколениям. Она ужасно обиделась, а я подумал: что делать? Пилюля горька – а проглотить ее нужно. Вот теперь настала наша очередь, и наши наследники могут сказать нам: вы, мол, не нашего поколения, глотайте пилюлю.
– Ты уже чересчур благодушен и скромен, – возразил Павел Петрович, – я, напротив, уверен, что мы с тобой гораздо правее этих господчиков, хотя выражаемся, может быть, несколько устарелым языком, vieilli, [старомодно (франц.)] и не имеем той дерзкой самонадеянности… И такая надутая эта нынешняя молодежь! Спросишь иного: «Какого вина вы хотите, красного или белого?» – «Я имею привычку предпочитать красное!» – отвечает он басом и с таким важным лицом, как будто вся вселенная глядит на него в это мгновенье…
– Вам больше чаю не угодно? – промолвила Фенечка, просунув голову в дверь: она не решалась войти в гостиную, пока в ней раздавались голоса споривших.
– Нет, ты можешь велеть самовар принять, – отвечал Николай Петрович и поднялся к ней навстречу. Павел Петрович отрывисто сказал ему: bon soir, [добрый вечер (франц.).] и ушел к себе в кабинет.
Источник
|