не три у него а четыре резко сказал никитин не смотря на меня
Не три у него а четыре резко сказал никитин не смотря на меня
Виктор Платонович Некрасов
Как-то ночью я возвращался с передовой после какой-то проверки. Устал как черт. Мечтал о сне – больше ни о чем. Приду, думаю, даже ужинать не буду, сразу завалюсь… Но вышло не совсем так.
Спускаясь в наш овраг на берегу Волги, я еще издали заметил, что возле моей землянки что-то происходит. Человек десять – пятнадцать бойцов сгрудились около входа в блиндаж.
– Да заболел тут вроде один, – ответил кто-то из темноты.
– В санчасть отправить, значит, надо. Что стоите? Пополнение, что ли?
Кто-то тронул меня за локоть. Я обернулся. Терентьев, мой связной.
– Симулянт… – Терентьев всем всегда был недоволен, на всех ворчал и всех осуждал. – Нажрался чего-то и в Ригу поехал. Напачкал только.
– Ладно. Позови Приймака. А бойцов… давайте-ка к штабу… А то подорветесь здесь еще на капсюлях. Живо…
Бойцы, ворча, поплелись к штабному блиндажу. У входа в землянку остался только больной. Он сидел на корточках, обхватив колени руками, и молчал, уставившись в землю.
Он медленно поднял голову и ничего не сказал. Его опять стошнило.
– Заведи его в землянку, – сказал я Терентьеву. – А я в штаб – и сейчас же назад. Приймаку скажи, чтоб градусник захватил.
Когда я вернулся из штаба, Приймак – фельдшер – сидел уже в землянке, и Терентьев поил его чаем.
– А бог его знает, – отхлебывая горячий чай, сказал Приймак. – Отравился, должно быть. Дай-ка градусник, орел.
Боец полез за пазуху и с трудом вытащил из-под всех своих гимнастерок и телогреек хрупкую стеклянку. Вид у него был плохой – лицо серое, небритое, губы сухие, спутанные черные волосы лезли из-под ушанки на глаза. На вид ему было лет двадцать пять, не больше.
Приймак глянул на градусник и встал.
– Тридцать восемь и пять, – поморщился. – Пускай полежит пока… После посмотрим.
Боец тоже встал, придерживаясь рукой за койку.
– Давно заболел? – спросил я.
– Горох, консервы. Что еще…
– Да как сказать… не очень.
Отвечал он односложно, тихим, глухим голосом, не глядя на нас.
– Что же ты на том берегу не сказал, что болен? – спросил Приймак.
Боец поднял глаза – черные, усталые, лишенные веселого блеска глаза ничем не интересующегося человека, – но ничего не сказал.
– Симулянт, одно слово, – пробурчал Терентьев, сгребая остатки сахара со стола в консервную банку. – Набил градусник, и все.
Приймак цыкнул на Терентьева:
– Много понимаешь ты в медицине, – и повернулся ко мне. – Консервы. Факт, что консервы. Пускай полежит денек.
Но Лютиков – фамилия бойца была Лютиков – пролежал не денек, а целую неделю. Первые два дня лежал у меня – в блиндаж моих саперов угодила мина, и пришлось его чинить, – лежал молча, подложив мешок под голову и укрывшись до подбородка шинелью. Смотрел, не мигая, в потолок черными усталыми глазами. Почти не говорил, ничего не просил, не жаловался. Раза три, обычно после еды, его тошнило, и Терентьев, убирая за ним, без умолку ворчал и швырял предметами. Потом Лютиков перешел во взводный блиндаж, и за иными делами я совсем забыл о его существовании. Напомнил мне о нем Черемных, наиболее грамотный из моих бойцов, исполнявший обязанности замполита.
– Отправили бы вы, товарищ старший лейтенант, куда-нибудь этого самого Лютикова. Работать не работает, а так только…
– Хлеба, что ли, жалко?
– Хлеба-то не жалко, хай ест, но бодрости от него никакой. И вопросы всякие задает. Глупые…
– Очень даже. На прошлой политинформации, например. Спрашивает, почему сахару не дают. Он, мол, видел на станции, когда ехал сюда, три вагона с сахаром разбомбленные. Почему, говорит, не дают? Куда он девается? Или про второй фронт. Почему второй фронт не открывают? В общем, сами понимаете… На фронте не был. Не обстрелянный. На «Красном Октябре» бомбят, а он вздрагивает…
– А ты отвечать умей. На то и замполит. А то спихнуть хочешь. Хитер больно. Впрочем, скажи помкомвзводу, чтоб направление ему в санчасть дал.
Помкомвзвод направление написал, но тут как раз подвернулась какая-то срочная работа, и Лютикова оставили сторожить блиндаж.
Прошло еще несколько дней. Во взводе у меня выбыло сразу три человека и осталось четыре вместе с помкомвзводом. Командир взвода две недели уже как лежал в медсанбате. А работы как раз подвалило. Немцы разбили НП, и надо было в одну ночь его восстановить. Помкомвзвод, усатый, деловитый и сверхъестественно спокойный Казаковцев, пришел ко мне и говорит:
– Разрешите Лютикова на ночь взять. Майор велел в три наката НП делать и рельсами покрыть. Боюсь, не управимся.
– А он что, выздоровел?
– А бог его знает. Молчит все. Курить, правда, сегодня попросил. А раньше не курил. И обедать вставал.
Я спросил, как Лютиков. Казаковцев поморщился.
– Никак. Возьмет бревно, полсотни метров перетащит – и как паровоз дышит.
– Завтра же в санчасть отправить. Пускай там решают. Толку не будет.
– М-да… Сапер не стоящий. Жидок больно.
Здоровенный, краснолицый, в кубанке набекрень, Никитин, комбат-три, распекал своего начальника штаба:
– Начальник штаба называется. Адъютант старший… Бумажки все пишешь, донесения. Ты понимаешь, инженер, третий раз приказ приходит – пушку эту сволочную подавить. Под мостом. А он и в ус не дует. Бумажки все пишет. Я целый день на передовой, Крутиков тоже. А он сидит себе в тепле да по телефону только: «обстановочку, обстановочку». Вот тебе и обстановочка… Дохнуть не дает пушка окаянная.
Не три у него а четыре резко сказал никитин не смотря на меня
– Комбат Никитин. Все вы, говорит, на нутро жалуетесь, когда воевать не хочете.
– Чепуха, Лютиков. Это он так брякнул, для смеху. Все мы знаем, что ты действительно нездоров. Сегодня в санроту пойдешь. Скажешь Казаковцеву, у него направление есть.
– Не пойду я в санроту…
– То есть как это не пойду?
– Не пойду, – еле слышно сказал Лютиков и встал.
Лютиков ничего не сказал, только посмотрел на меня исподлобья, неловко повернулся, споткнувшись о валявшиеся на полу дрова, и вышел.
– А ты, Терентьев, мотай к Казаковцеву и передай ему мое приказание. Через полчаса доложишь об исполнении.
Целый день я пробыл в саперном батальоне на инструктивных занятиях. Вернулся поздно. В дверях штабной землянки столкнулся с Казаковцевым.
– Трубы майору чинил. Печка дымит.
– Меня майор не спрашивал?
– Спрашивать не спрашивал, но там как раз комбат Никитин. Вас ругает, что пушку не хотите подорвать.
– Плевать я на него хотел. Лютикова отправил?
Казаковцев только рукой махнул.
– Его отправишь. Не пойду, говорит, и все… Выздоровел я уже. Совсем выздоровел.
– Вот еще несчастье на нашу голову.
– Я его и так и этак, и добром и угрозами – ни в какую.
– Бойцы в расположении или на задании?
– Во втором батальоне, колья заготовляют.
– Вернутся – пошлешь двоих с ним в санчасть. Пусть там решают, выздоровел он или нет.
Разговор на этом и кончился. Я постучался и вошел к майору. Он сидел на кровати в нижней рубахе и разговаривал с Никитиным.
– Вот жалуется на тебя комбат, – сказал он, показывая мне кивком на табуретку – садись, мол. – Пушку подорвать, говорит, не хочешь.
– Не не хочу, а не могу, товарищ майор.
– Трое и помкомвзвод.
Майор почесал рыхлую голую грудь и вздохнул.
– Не три у него, а четыре, – резко сказал Никитин, не смотря на меня.
– Четвертый не сапер, товарищ майор.
Майор искоса посмотрел на меня.
– А тут твой помкомвзвод усатый говорил, что этот самый не сапер сам предлагал пушку подорвать. Так или не так?
– Почему не докладываешь? А? – И вдруг разозлился: – Надо подорвать пушку, и все! Понял? А ну зови его сюда. Скажи часовому.
Минут через пять явился Лютиков. Майор оглядел его с ног до головы и сразу как-то скис. У него была слабость к лихим солдатам – поэтому он и Никитина любил, всегда перетянутого бесконечным количеством ремешков горластого задиру, – а тут перед ним стоял неуклюжий, вялый Лютиков со съехавшим набок ремнем и развязавшейся внизу обмоткой.
Майор встал, застегнул подтяжки и подошел к Лютикову.
– Вид почему такой? Обмотки болтаются. Ремень на боку… Щетина на щеках.
Лютиков густо и сразу как-то покраснел. Наклонился, чтобы поправить обмотку.
– Дома поправишь, – сказал майор. – А ну-ка посмотри на меня.
Лютиков выпрямился и посмотрел на майора.
– Я слыхал, что пушку берешься подорвать? Правда?
– Правда, – совершенно спокойно ответил Лютиков, не отрывая своих глаз от глаз майора.
– А вот старший лейтенант, инженер, говорит, что ты саперного дела не знаешь.
Лютиков чуть-чуть, уголками губ улыбнулся. Это была первая улыбка, которую я видел на его лице.
– Плохо или совсем не знаешь?
– Сказал, что подорву. Значит, подорву.
Даже Никитин засмеялся.
– Ну, а ползать ты умеешь? По-пластунски? – спросил майор.
Лютиков опять кивнул головой.
– Покажи, как ты ползаешь. Кровать вот видишь мою – это пушка.
Лютиков укоризненно посмотрел на майора и тихо сказал:
– Не надо смеяться… товарищ майор.
Майор смутился – насупился и зачем-то стал натягивать на себя гимнастерку.
Вечером мы вместе с Лютиковым взяли заряды. Три заряда по десять четырехсотграммовых толовых шашек в каждом. От пушки ничего не должно было остаться. Показал ему, как делается зажигательная трубка, как всовывается капсюль в заряд, как зажигается бикфордов шнур. Лютиков внимательно следил за всеми моими движениями. В овраге мы подорвали одну шашку, и я видел, как у него дрожали пальцы, когда он зажигал шнур.
Он даже осунулся за эти несколько часов.
В два часа ночи Терентьев меня разбудил и сказал, что луна уже зашла и Лютиков, мол, собирается, заряды в мешок укладывает.
Я всунул ноги в валенки, надел фуфайку и вышел на двор. Лютиков ждал уже у входа с мешком за плечами.
Мы пошли. Ночь была темная, снег растаял, и за три шага ничего не было видно. Лютиков шел молча, взвалив мешок на спину. При каждой пролетавшей мине нагибался. Иногда садился на корточки, если очень уж близко разрывалась.
Никитин ждал нас на своем КП.
– Водки дать? – с места в карьер спросил он Лютикова, протягивая руку за фляжкой.
– Не надо, – ответил Лютиков и спросил, кто покажет ему, где пушка.
– И нетерпелив же ты, дружок, – засмеялся Никитин. – Народ перед заданием обычно штук десять папирос выкурит, а ты вот какой. Непоседа…
Лютиков, как всегда, ничего не ответил, наклонился над своим мешком, потом попросил веревку, чтоб обмотать его.
– Ты дырку в мешке сделай, – сказал я, – и щепочку вставь. А на месте уже трубку вставишь.
ЛитЛайф
Жанры
Авторы
Книги
Серии
Форум
Некрасов Виктор Платонович
Книга «Рядовой Лютиков»
Оглавление
Читать
Помогите нам сделать Литлайф лучше
Казаковцев только рукой махнул.
– Его отправишь. Не пойду, говорит, и все… Выздоровел я уже. Совсем выздоровел.
– Вот еще несчастье на нашу голову.
– Я его и так и этак, и добром и угрозами – ни в какую.
– Бойцы в расположении или на задании?
– Во втором батальоне, колья заготовляют.
– Вернутся – пошлешь двоих с ним в санчасть. Пусть там решают, выздоровел он или нет.
Разговор на этом и кончился. Я постучался и вошел к майору. Он сидел на кровати в нижней рубахе и разговаривал с Никитиным.
– Вот жалуется на тебя комбат, – сказал он, показывая мне кивком на табуретку – садись, мол. – Пушку подорвать, говорит, не хочешь.
– Не не хочу, а не могу, товарищ майор.
– Трое и помкомвзвод.
Майор почесал рыхлую голую грудь и вздохнул.
– Не три у него, а четыре, – резко сказал Никитин, не смотря на меня.
– Четвертый не сапер, товарищ майор.
Майор искоса посмотрел на меня.
– А тут твой помкомвзвод усатый говорил, что этот самый не сапер сам предлагал пушку подорвать. Так или не так?
– Почему не докладываешь? А? – И вдруг разозлился: – Надо подорвать пушку, и все! Понял? А ну зови его сюда. Скажи часовому.
Минут через пять явился Лютиков. Майор оглядел его с ног до головы и сразу как-то скис. У него была слабость к лихим солдатам – поэтому он и Никитина любил, всегда перетянутого бесконечным количеством ремешков горластого задиру, – а тут перед ним стоял неуклюжий, вялый Лютиков со съехавшим набок ремнем и развязавшейся внизу обмоткой.
Майор встал, застегнул подтяжки и подошел к Лютикову.
– Вид почему такой? Обмотки болтаются. Ремень на боку… Щетина на щеках.
Лютиков густо и сразу как-то покраснел. Наклонился, чтобы поправить обмотку.
– Дома поправишь, – сказал майор. – А ну-ка посмотри на меня.
Лютиков выпрямился и посмотрел на майора.
– Я слыхал, что пушку берешься подорвать? Правда?
– Правда, – совершенно спокойно ответил Лютиков, не отрывая своих глаз от глаз майора.
– А вот старший лейтенант, инженер, говорит, что ты саперного дела не знаешь.
Лютиков чуть-чуть, уголками губ улыбнулся. Это была первая улыбка, которую я видел на его лице.
– Плохо или совсем не знаешь?
– Сказал, что подорву. Значит, подорву.
Даже Никитин засмеялся.
– Ну, а ползать ты умеешь? По-пластунски? – спросил майор.
Лютиков опять кивнул головой.
– Покажи, как ты ползаешь. Кровать вот видишь мою – это пушка.
Лютиков укоризненно посмотрел на майора и тихо сказал:
– Не надо смеяться… товарищ майор.
Майор смутился – насупился и зачем-то стал натягивать на себя гимнастерку.
Вечером мы вместе с Лютиковым взяли заряды. Три заряда по десять четырехсотграммовых толовых шашек в каждом. От пушки ничего не должно было остаться. Показал ему, как делается зажигательная трубка, как всовывается капсюль в заряд, как зажигается бикфордов шнур. Лютиков внимательно следил за всеми моими движениями. В овраге мы подорвали одну шашку, и я видел, как у него дрожали пальцы, когда он зажигал шнур.
Он даже осунулся за эти несколько часов.
В два часа ночи Терентьев меня разбудил и сказал, что луна уже зашла и Лютиков, мол, собирается, заряды в мешок укладывает.
Я всунул ноги в валенки, надел фуфайку и вышел на двор. Лютиков ждал уже у входа с мешком за плечами.
Мы пошли. Ночь была темная, снег растаял, и за три шага ничего не было видно. Лютиков шел молча, взвалив мешок на спину. При каждой пролетавшей мине нагибался. Иногда садился на корточки, если очень уж близко разрывалась.
Никитин ждал нас на своем КП.
– Водки дать? – с места в карьер спросил он Лютикова, протягивая руку за фляжкой.
– Не надо, – ответил Лютиков и спросил, кто покажет ему, где пушка.
– И нетерпелив же ты, дружок, – засмеялся Никитин. – Народ перед заданием обычно штук десять папирос выкурит, а ты вот какой. Непоседа…
Лютиков, как всегда, ничего не ответил, наклонился над своим мешком, потом попросил веревку, чтоб обмотать его.
– Ты дырку в мешке сделай, – сказал я, – и щепочку вставь. А на месте уже трубку вставишь.
Лютиков отколупнул от полена щепочку, обтесал ее, вставил сквозь мешковину в отверстие шашки. Потом снял шинель, сложил ее аккуратно и положил около печки. Надел белый маскхалат. Зажигательную трубку свернул в кружок и положил в левый карман. Запасную в правый. Проверил, хорошо ли зажигаются спички, сунул в карман брюк. Делал он все медленно и молча. Лицо его было бледно.
В блиндаже было тихо. Даже связисты умолкли. Никитин сидел и сосредоточенно, затяжка за затяжкой, докуривал цигарку. За столиком трещал сверчок, мирно и уютно, как будто и войны не было.
– Ну что, пошли? – спросил Лютиков.
Мы вышли – я, Никитин и Лютиков. Шел мелкий снежок. Где-то очень далеко испуганно фыркнул пулемет и умолк.
Мы прошли седьмую, восьмую роты, пересекли насыпь. Миновали железнодорожную будку. Лютиков шел сзади с мешком и все время отставал. Ему было тяжело. Я предложил помочь. Он отказался.
Дошли до самого левого фланга девятой роты и остановились.
– Здесь, – сказал Никитин.
Лютиков скинул мешок.
Впереди ровной белой грядой тянулась насыпь. В одном месте что-то темнело. Это и была пушка. До нее было метров пятьдесят – семьдесят.
– Смотри внимательно, – сказал я Лютикову. – Сейчас она выстрелит.
Лютиков пощупал рукой бруствер, натянул рукавицы, взвалил мешок на плечи и молча вышел из окопа.
– Ни пуха ни пера, – сказал Никитин. Я ничего не сказал. В такие минуты трудно найти подходящие слова.
Некоторое время ползущая фигура его еще была видна, потом слилась с общей белесой мутью.
– Хорошо, что ракет здесь не бросают, – сказал Никитин.
Не три у него а четыре резко сказал никитин не смотря на меня
Виктор Платонович Некрасов
Виктор Платонович Некрасов родился 14 июня 1911 года в Киеве, как говорил писатель, — «в самом центре древнего Киевского княжества, и, если не на месте самого терема Владимира Красное Солнышко, то, во всяком случае, совсем рядом», на современной Владимирской улице. Первые годы жизни связаны с Францией — Вика Некрасов, которого тогда окружающие звали Бубликом, находился в среде эмигрантов из России: Плеханов, Ленин, Луначарский, Надежда Константиновна, Мария Ильинична — эти имена встречаются в воспоминаниях Некрасова.
Молодость, увлечения, архитектура, театр… Хотелось быть то Корбюзье, то Станиславским, на худой конец — Михаилом Чеховым. Немного и писал. «Смесь Гамсуна с Хемингуэем», — вспомнит потом о своих ранних опусах Некрасов.
В тридцать седьмом уцелели — загадка, — ведь родители из «бывших», дворяне, бесстрашная тётка Софья Николаевна Мотовилова писала письма Крупской, Ногину, Бонч-Бруевичу по поводу несправедливых арестов… Может, уберегли чекисты, жившие в одной из комнат уплотнённой квартиры Некрасовых, детей которых лечила мать Виктора Платоновича.
Институт. Театральная студия. Некрасов работал в театре. Бродячем, левом, полулегальном. Исколесил Киевскую, Житомирскую, Винницкую области. Потом Владивосток, Киров — театры там настоящие, но роли третьеразрядные. Подхалтуривал декорациями. По вечерам что-то писал. Возвращали. Из театра Красной Армии в Ростове-на-Дону взяли в армию.
Виктор Некрасов по его собственному признанию в одном из писем «в самых адских котлах перебывал», после Сталинграда — госпиталь, снова фронт… Последнее из приведённых здесь писем заканчивается обещанием написать подробное письмо. Его не было — в Люблине второе ранение, так закончилась война для Некрасова.
Свои первые литературные упражнения, закончившиеся рукописью романа «Сталинград» (первое название повести «В окопах Сталинграда»), Виктор Платонович связывал с требованиями врачей разрабатывать парализованные пальцы правой руки. Однако во фронтовых письмах Некрасова мы обнаруживаем строки, где он тогда уже сообщает родным, что начал работу над романом о войне.
С тех пор книга стала образцом, примером, её издавали и переиздавали. Появлялись сборники фронтовых рассказов Некрасова, повести «В родном городе», «Кира Георгиевна», создавались фильмы по произведениям Некрасова. Казалось, судьба вела писателя к литературному Олимпу.
Однако в обидном, несправедливом анонимном фельетоне, напечатанном в шестидесятые «Известиями», появилось зубоскальное определение писателя: «Турист с тросточкой». Поводом к обвинению Некрасова послужили его замечательные путевые зарисовки в очерках «Первое знакомство» (I960), «По обе стороны океана» (1962), «Месяц во Франции» (1965), в которых писатель не «вывел образ врага».
Началась травля. 12 сентября 1974 года самолёт, следующий рейсом Киев—Цюрих, навсегда увёз Некрасова из нашей страны. За рубежом были написаны автобиографические произведения: «Маленькая печальная повесть», «Записки зеваки», «По ту сторону стены», «Саперлипопет» — их начинает наконец открывать для себя советский читатель.
Недавно Институт книги провёл интересное исследование, посвящённое анализу популярности недавно запрещённых писателей. Выяснилось, что произведения Некрасова стоят на четвёртом месте в длинном ряду отнятых у народа сочинений, которые хотели бы прочитать или перечитать наши соотечественники. Сейчас такая надежда появилась…
Как-то ночью я возвращался с передовой. Устал невероятно. Мечтал о сне — больше ни о чём. Приду, думаю, даже ужинать не буду, сразу завалюсь… Но вышло не совсем так.
Спускаясь в овраг на берегу Волги, я ещё издали заметил, что возле моей землянки что-то происходит. Человек десять-пятнадцать бойцов толпились около входа в блиндаж.
— Да заболел вроде один, — ответил кто-то из темноты.
— В санчасть отправить, значит, надо. Чего стоите? Пополнение, что ли?
Кто-то тронул меня за локоть. Я обернулся. Терентьев, мой связной.
— Симулянт… — Терентьев всегда был всем недоволен, на всё ворчал и всех осуждал. — Нажрался чего-то и в «ригу» поехал. Напачкал только.
— Ладно. Позови Приймака. А бойцов давайте-ка к штабу… А то подорвётесь здесь на капсюлях. Живо…
Бойцы, ворча, поплелись к штабному блиндажу. У входа в землянку остался только больной. Он сидел на корточках, обхватив колени руками, и молчал, уставившись в землю.
Он медленно поднял голову и ничего не сказал. Его опять стошнило.
— Заведи его в землянку, — сказал я. — А я в штаб и сейчас же назад. Приймаку скажи, чтобы градусник захватил.
Когда я вернулся из штаба, Приймак, фельдшер, сидел уже в землянке и Терентьев поил его чаем.
— А бог его знает, — отхлёбывая горячий чай, сказал Приймак. — Отравился, должно быть. Дай-ка градусник, орёл.
Боец полез за пазуху и с трудом вытащил из-под всех своих гимнастёрок и телогреек хрупкую стекляшку. Вид у него был плохой — лицо серое, небритое, губы сухие, спутанные чёрные волосы лезли из-под ушанки на глаза. На вид ему было лет двадцать пять, не больше.
Приймак глянул на градусник и встал.
— Тридцать восемь и пять. Пусть полежит пока… После посмотрим.
Боец тоже встал, придерживаясь рукой за койку.
— Давно заболел? — спросил я.
— Да как сказать… Не очень.
Отвечал он односложно, тихим, глухим голосом, не глядя на нас.
— Что же на том берегу не сказал, что болен? — спросил Приймак.
Боец поднял глаза — чёрные, усталые, лишённые весёлого блеска глаза ничем не интересовавшегося человека, — но ничего не сказал.
— Симулянт, одно слово, — пробурчал Терентьев, сгребая остатки сахару со стола в консервную банку. — Набил градусник, и всё…
Приймак цыкнул на Терентьева:
— Много понимаешь ты в медицине, — и повернулся ко мне: — Консервы. Факт, что консервы… Пускай полежит денёк…
Но Лютиков — так звали этого бойца — пролежал не денёк, а целую неделю. Первые два дня лежал у меня — в блиндаж моих сапёров угодила мина, и пришлось его чинить, — лежал молча, подложив мешок под голову и укрывшись до подбородка шинелью. Смотрел не мигая в потолок чёрными усталыми глазами. Почти не говорил, ничего не просил, не жаловался. Раза три, обычно после еды, его тошнило, и Терентьев, убирая за ним, безумолку ворчал и швырялся предметами. Потом Лютиков перешёл во взводный блиндаж, и за иными делами я совсем забыл о его существовании. Напомнил мне о нём Черемных, наиболее грамотный из моих бойцов, исполнявший обязанности замполита.
— Отправили бы вы, товарищ старший лейтенант, куда-нибудь этого самого Лютикова. Работать не работает, и пользы от него никакой…
Не три у него а четыре резко сказал никитин не смотря на меня
– Меня майор не спрашивал?
– Спрашивать не спрашивал, но там как раз комбат Никитин. Вас ругает, что пушку не хотите подорвать.
– Плевать я на него хотел. Лютикова отправил?
Казаковцев только рукой махнул.
– Его отправишь. Не пойду, говорит, и все… Выздоровел я уже. Совсем выздоровел.
– Вот еще несчастье на нашу голову.
– Я его и так и этак, и добром и угрозами – ни в какую.
– Бойцы в расположении или на задании?
– Во втором батальоне, колья заготовляют.
– Вернутся – пошлешь двоих с ним в санчасть. Пусть там решают, выздоровел он или нет.
Разговор на этом и кончился. Я постучался и вошел к майору. Он сидел на кровати в нижней рубахе и разговаривал с Никитиным.
– Вот жалуется на тебя комбат, – сказал он, показывая мне кивком на табуретку – садись, мол. – Пушку подорвать, говорит, не хочешь.
– Не не хочу, а не могу, товарищ майор.
– Трое и помкомвзвод.
Майор почесал рыхлую голую грудь и вздохнул.
– Не три у него, а четыре, – резко сказал Никитин, не смотря на меня.
– Четвертый не сапер, товарищ майор.
Майор искоса посмотрел на меня.
– А тут твой помкомвзвод усатый говорил, что этот самый не сапер сам предлагал пушку подорвать. Так или не так?
– Почему не докладываешь? А? – И вдруг разозлился: – Надо подорвать пушку, и все! Понял? А ну зови его сюда. Скажи часовому.
Минут через пять явился Лютиков. Майор оглядел его с ног до головы и сразу как-то скис. У него была слабость к лихим солдатам – поэтому он и Никитина любил, всегда перетянутого бесконечным количеством ремешков горластого задиру, – а тут перед ним стоял неуклюжий, вялый Лютиков со съехавшим набок ремнем и развязавшейся внизу обмоткой.
Майор встал, застегнул подтяжки и подошел к Лютикову.
– Вид почему такой? Обмотки болтаются. Ремень на боку… Щетина на щеках.
Лютиков густо и сразу как-то покраснел. Наклонился, чтобы поправить обмотку.
– Дома поправишь, – сказал майор. – А ну-ка посмотри на меня.
Лютиков выпрямился и посмотрел на майора.
– Я слыхал, что пушку берешься подорвать? Правда?
– Правда, – совершенно спокойно ответил Лютиков, не отрывая своих глаз от глаз майора.
– А вот старший лейтенант, инженер, говорит, что ты саперного дела не знаешь.
Лютиков чуть-чуть, уголками губ улыбнулся. Это была первая улыбка, которую я видел на его лице.
– Плохо или совсем не знаешь?
– Сказал, что подорву. Значит, подорву.
Даже Никитин засмеялся.
– Ну, а ползать ты умеешь? По-пластунски? – спросил майор.
Лютиков опять кивнул головой.
– Покажи, как ты ползаешь. Кровать вот видишь мою – это пушка.
Лютиков укоризненно посмотрел на майора и тихо сказал:
– Не надо смеяться… товарищ майор.
Майор смутился – насупился и зачем-то стал натягивать на себя гимнастерку.
Вечером мы вместе с Лютиковым взяли заряды. Три заряда по десять четырехсотграммовых толовых шашек в каждом. От пушки ничего не должно было остаться. Показал ему, как делается зажигательная трубка, как всовывается капсюль в заряд, как зажигается бикфордов шнур. Лютиков внимательно следил за всеми моими движениями. В овраге мы подорвали одну шашку, и я видел, как у него дрожали пальцы, когда он зажигал шнур.
Он даже осунулся за эти несколько часов.
В два часа ночи Терентьев меня разбудил и сказал, что луна уже зашла и Лютиков, мол, собирается, заряды в мешок укладывает.
Я всунул ноги в валенки, надел фуфайку и вышел на двор. Лютиков ждал уже у входа с мешком за плечами.
Мы пошли. Ночь была темная, снег растаял, и за три шага ничего не было видно. Лютиков шел молча, взвалив мешок на спину. При каждой пролетавшей мине нагибался. Иногда садился на корточки, если очень уж близко разрывалась.
Никитин ждал нас на своем КП.
– Водки дать? – с места в карьер спросил он Лютикова, протягивая руку за фляжкой.
– Не надо, – ответил Лютиков и спросил, кто покажет ему, где пушка.
– И нетерпелив же ты, дружок, – засмеялся Никитин. – Народ перед заданием обычно штук десять папирос выкурит, а ты вот какой. Непоседа…
Лютиков, как всегда, ничего не ответил, наклонился над своим мешком, потом попросил веревку, чтоб обмотать его.
– Ты дырку в мешке сделай, – сказал я, – и щепочку вставь. А на месте уже трубку вставишь.
Лютиков отколупнул от полена щепочку, обтесал ее, вставил сквозь мешковину в отверстие шашки. Потом снял шинель, сложил ее аккуратно и положил около печки. Надел белый маскхалат. Зажигательную трубку свернул в кружок и положил в левый карман. Запасную в правый. Проверил, хорошо ли зажигаются спички, сунул в карман брюк. Делал он все медленно и молча. Лицо его было бледно.
В блиндаже было тихо. Даже связисты умолкли. Никитин сидел и сосредоточенно, затяжка за затяжкой, докуривал цигарку. За столиком трещал сверчок, мирно и уютно, как будто и войны не было.
– Ну что, пошли? – спросил Лютиков.
Мы вышли – я, Никитин и Лютиков. Шел мелкий снежок. Где-то очень далеко испуганно фыркнул пулемет и умолк.
Мы прошли седьмую, восьмую роты, пересекли насыпь. Миновали железнодорожную будку. Лютиков шел сзади с мешком и все время отставал. Ему было тяжело. Я предложил помочь. Он отказался.
Дошли до самого левого фланга девятой роты и остановились.
– Здесь, – сказал Никитин.
Лютиков скинул мешок.
Впереди ровной белой грядой тянулась насыпь. В одном месте что-то темнело. Это и была пушка. До нее было метров пятьдесят – семьдесят.
– Смотри внимательно, – сказал я Лютикову. – Сейчас она выстрелит.