назови меня своим именем все постельные сцены
«Назови меня своим именем»: фрагмент книги
«Назови меня своим именем» Андре Асимана — роман, уже ставший современной классикой ЛГБТ-литературы, появится на прилавках российских книжных магазинов в феврале. Эта история соткана из итальянского солнца и страстных отношений двух главных героев, чьи судьбы вновь и вновь пересекаются, каждый раз оставляя у читателей горько-сладкое послевкусие. Одноименная экранизация романа, снятая открытым геем Лукой Гуаданьино, получила «Оскар» за лучший адаптированный сценарий. СПИД.ЦЕНТР с разрешения издательства Popcorn Books публикует отрывок из книги.
Очень скоро выяснилось, что о всякого рода еде, сырах и вине Оливер знает больше нас вместе взятых. Сама Мафальда была сражена его знаниями и умениями и даже стала то и дело спрашивать у него совета на кухне: «Как думаете, обжарить соус с луком или шалфеем?», «Не слишком ли много лимона?», «Я все испортила, да?», «Нужно было добавить еще одно яйцо — ничего не запекается!», «Воспользоваться новым измельчителем или не изменять ступке с пестиком?» Правда, моя мать все-таки не смогла удержаться от парочки колкостей.
— Как все ковбои… — говорила она. — Они знают о еде так много, но не умеют правильно держать в руках вилку с ножом. Гурманы-аристократы с сельскими манерами. Покормите его на кухне.
— С удовольствием, — отвечала Мафальда.
И в самом деле, в один из дней, сильно опоздав к обеду после затянувшейся встречи с переводчицей, синьор Уллива сидел на кухне, ел спагетти и пил темное красное вино с Мафальдой, Манфреди — ее мужем и нашим водителем — и Анкизе; все они дружно пытались научить Оливера неаполитанской песне. Это был не только гимн их южноитальянской молодости, но и лучшее развлечение для почетных гостей в их арсенале.
Оливер завоевал сердца всех и каждого.
Я видел, что Кьяра тоже очарована. Как, впрочем, и ее сестра. Даже любители сразиться в теннис, много лет подряд заглядывавшие к нам после обеда, чтобы затем отправиться на вечернее купание, теперь оставались гораздо дольше обычного, надеясь сыграть с ним хотя бы один гейм.
Подобное внимание к любому из наших предыдущих летних постояльцев меня бы страшно разозлило. Но в том, как все обожали Оливера, я нашел неожиданное успокоение. Что плохого в симпатии к тому, кто так сильно нравится всем остальным? Никто не мог устоять перед ним, включая моих двоюродных и троюродных братьев и сестер, а также прочих родственников, которые приезжали к нам на выходные — и иногда задерживались чуть дольше. Известный своим пристрастием к выявлению чужих недостатков, я испытывал определенное удовлетворение, скрывая чувства за привычным безразличием, враждебностью или злобой в адрес каждого, кто потенциально мог бы затмить меня в нашем доме. Но оттого, что Оливера все любили, я вынужден был говорить, что тоже его люблю. Я был подобен мужчинам, которые открыто заявляют, что находят других мужчин привлекательными, — и за этой правдой скрывают свое истинное желание заключить их в объятия. Идти наперекор всеобщей симпатии к нему означало бы признать перед всеми, что я пытаюсь скрыть мотивы, по которым вынужден ему сопротивляться.
«Он мне ужасно нравится», — сказал я в первую неделю его пребывания, когда отец спросил, что я о нем думаю. Я нарочно выразился так недвусмысленно, зная, что никто не заподозрит фальшь в невидимой палитре оттенков, которой я пользовался каждый раз, когда речь шла о нем.
«Он — лучший из всех, кого я встречал в жизни», — сказал я однажды вечером, когда мы никак не могли дождаться возвращения крошечной рыбацкой лодки, на которой Анкизе и Оливер вышли в море сразу после обеда; тогда мы судорожно пытались найти номер телефона его родителей в Штатах на случай, если придется сообщать им страшные вести.
В тот день я даже решился оставить свои запреты и выразить тревогу так же открыто, как выражали ее остальные. Но сделал я это еще и для того, чтобы никто не заподозрил, что в душе я испытываю гораздо более глубокое отчаяние; а потом вдруг понял, почти устыдившись, что часть меня не возражает против его смерти, что есть даже что- то почти захватывающее в мысли о его раздутом, безглазом теле, которое в конце концов прибьет волной к нашему берегу.
Но я не пытался себя обманывать. Я в самом деле был убежден, что никто в мире не испытывает к нему такого плотского влечения, как я; что никто не хочет преодолевать ради него расстояния, которые готов преодолеть я. Никто не знает каждую косточку в его теле так, как я, — его щиколотки, колени, запястья, пальцы на руках и ногах; никто не вспыхивает таким желанием от рельефа его мускулов;
Возможно, и другие питали к нему нечто большее, чем просто симпатию, но каждый скрывал и показывал это по-своему. Однако, в отличие от них, я всегда первым замечал, как он появляется в саду по возвращении с пляжа, замечал размытый вечерней дымкой силуэт его велосипеда, выезжающего из сосновой аллеи к нашему дому.
Я первым узнал его шаги, когда однажды, опоздав в кинотеатр, он вошел в зал и растерянно встал у стены. Он принялся искать нас взглядом и стоял так до тех пор, пока я не обернулся, уже зная, как он обрадуется, что я его заметил.
Я узнавал его по звуку шагов, когда он поднимался по лестнице и шел на балкон или проходил мимо двери в мою спальню. Знал, когда он на несколько мгновений останавливался у моих французских окон, будто сомневаясь, постучать ли, но потом раздумывал и шел дальше. Знал, что это он едет на велосипеде, потому что только он с таким озорством проносился вниз по гравийной дорожке, останавливаясь в самый последний миг — резко, непоколебимо, — и спрыгивал на землю, всем своим видом словно восклицая: v o i l à!
Я старался никогда не выпускать его из поля зрения и, если мы были вместе, не позволял уйти далеко. А когда он проводил время с другими — мне по большому счету было все равно, что он делает, лишь бы вел себя так же, как со мной. Только бы не становился кем- то другим, когда далеко. Только бы не становился таким, каким я никогда его не видел. Только бы не имел иной жизни, кроме той, которую проживает с нами, со мной.
Только бы не потерять его.
Я знал, что не в силах его удержать, что мне нечего ему предложить, нечем искусить.
Он отмерял каждому порцию своего внимания, когда ему это было удобно. Как- то он помогал мне разобраться с отрывком из Гераклита (я был одержим чтением «его» автора) — и тогда словами, пришедшими мне на ум, были вовсе не «доброта» или «щедрость», а скорее «терпеливость» и «великодушие», которые для меня были ценнее. Потом он спросил, нравится ли мне книга, которую я читал, — однако задал этот вопрос едва ли из любопытства — лишь потому, что выдалась возможность для простой и ненавязчивой болтовни. Он все делал именно так: просто и ненавязчиво — и эта манера его устраивала.
Ты почему не на пляже с остальными?
Иди- ка бренчи дальше.
Он просто поддерживал беседу.
Обед за огромным столом в тени деревьев или в доме, всегда — один или два гостя на «обеденной каторге». И восхитительные послеобеденные часы, напоенные солнцем и тишиной.
Следом идут остальные сцены: отец со своими неизменными вопросами — чем я занят целыми днями, почему всегда один; мать, призывающая найти новых друзей, коль скоро старые уже не интересны, и, самое главное, начать наконец выходить из дома — а то вечно эти книги, книги, книги, сплошные книги и нотные тетради; оба умоляли чаще играть в теннис, ходить на танцы, знакомиться с людьми и понять в конце концов, почему так важно иметь в жизни других людей, а не только льнуть к иностранцам. Сделай что-нибудь безумное, говорили они, непрерывно стараясь отыскать во мне завуалированные, обличительные признаки разбитого сердца, которые — увенчайся их поиск успехом — они бы сразу попытались исцелить в своей неуклюжей, назойливой, но преданной манере, словно я смертельно раненный солдат, забредший в их сад и молящий о помощи.
«Ты всегда можешь со мной поговорить», «Я тоже когда-то был в твоем возрасте», — говаривал отец. «Ты думаешь, никто никогда не чувствовал того, что чувствуешь ты, но, поверь, я сам все это пережил и выстрадал, причем не раз; с чем- то так и не смирился, что- то до сих пор понимаю столь же плохо, сколь ты сейчас, но тем не менее мне знаком каждый изгиб, каждый проход, каждый закоулок человеческого сердца».
Есть и другие, случайные воспоминания: послеобеденная тишина — кто-то дремлет, кто-то работает, кто-то читает, — и весь мир погружен в приглушенные полутона. Блаженные часы, когда голоса из внешнего мира так мягко, так осторожно пробиваются в наш, точно я сплю. Затем — теннис. Душ и коктейли. Ожидание ужина. Снова гости. Ужин. Его вторая за день поездка к переводчице. Прогулка до города и возвращение поздней ночью, иногда в одиночестве, иногда с друзьями.
И есть исключения: тот день, когда поднялась буря, а мы сидели в гостиной, слушая музыку под град, барабанивший во все окна в доме. Выключается свет, глохнет музыка, и все, что у нас остается, — это лица друг друга. Тетя тараторит что-то про свои ужасные годы в Сент-Луисе, Миссури, который она произносит как «Сан Луи»; мать источает аромат чая с бергамотом, а фоном — снизу, с кухни, до нас долетают голоса Манфреди и Мафальды, которые громким шепотом вступили в супружескую перебранку. За окном — сухощавая фигура нашего садовника в плаще и капюшоне: он сражается со стихией и, несмотря на непогоду, по обыкновению пропалывает грядки — а у окна в гостиной отец подает ему знаки руками: «Скорее, Анкизе, возвращайся внутрь!»
— От этого типа мурашки по коже, — сказала тогда тетя.
— У этого типа золотое сердце, — ответил мой отец.
Но те часы были омрачены страхом, и страх этот нависал надо мной, словно темный дух или заточенная в нашем крошечном городке неведомая птица, чье обугленное крыло бросает несмываемую тень на все живое. Я не знал ни что именно меня пугает, ни почему я так взволнован, ни отчего то, что вызывает смятение, порой видится надеждой и в темные времена приносит столько неописуемой радости — радости с петлей на шее.
То, как громыхало мое сердце, когда я вдруг встречался с Оливером, одновременно пугало и волновало меня. Я боялся его появления, боялся отсутствия, боялся взгляда, но больше — безразличия.
Эти мучения в конце концов стали так меня изнурять, что после обеда, в часы беспощадной жары, я, обессилев, засыпал на диване в гостиной; однако даже во сне всегда точно знал, кто был в комнате и кто в ней сейчас, кто на цыпочках входил и выходил, кто на меня смотрел и как долго, кто искал сегодняшнюю газету, стараясь не шуметь, но в конечном счете бросал эту затею и принимался искать программу передач на вечер, уже не тревожась о том, проснусь я или нет.
Страх меня не покидал. С ним я просыпался, а когда, заслышав шум воды в ванной, понимал, что Оливер присоединится к нам за завтраком, страх этот оборачивался радостью, которая мгновенно рассеивалась, стоило ему предпочесть работу в саду утреннему кофе. К полудню желание услышать от него хоть слово становилось невыносимым. Я знал, что через час с лишним диван в гостиной примет меня в свои объятия, и ненавидел себя — за свою неудачливость, посредственность, влюбленность и неопытность. Просто вымолви хоть слово, Оливер, просто прикоснись ко мне. Посмотри на меня — и не отрывай взгляда, пока глаза мои не подернут слезы. Постучи в мою дверь ночью — и узнаешь, оставил ли я ее открытой. Зайди в комнату. В моей постели для тебя всегда есть место.
Больше всего я страшился дней, когда он исчезал на несколько часов кряду, — весь день и весь вечер я проводил, томясь незнанием, где он и с кем. Иногда я видел, как он пересекает пьяццетту или разговаривает с людьми, которых я там никогда не встречал. Но то было не важно: на крошечной площади, где вечерами собирались люди, он редко одаривал меня взглядом — в лучшем случае быстрым кивком, предназначенным скорее не мне, а моему отцу, чьим сыном я по воле случая являлся.
Мои родители, особенно отец, не могли на него нарадоваться. Оливер был самым способным из наших летних постояльцев: он помогал отцу разбираться с бумагами, отвечал на большинство его писем и, кроме того, неплохо справлялся с собственной рукописью. Чем он занимался в свое личное время, было только его делом.
«Если принудить молодых бежать рысью — кто же побежит галопом? » — говаривал отец, вольно цитируя какую- то пословицу. В нашем доме Оливер просто не мог оступиться.
Поскольку мои родители никогда не обращали внимания на его отлучки, я решил, что надежнее будет утаить свое беспокойство. Я говорил об Оливере, только если меня о нем спрашивали, и притворно поражался тому, что его, оказывается, еще нет дома: «Да, и правда, давно его не видно», «Нет, понятия не имею».
Главное было не перестараться — услышав фальшь в моем голосе, родители могли догадаться, что меня что- то гложет. Обман они чуяли за версту — даже удивительно, что они до сих пор ничего не заподозрили.
Они всегда любили повторять, что я слишком быстро привязываюсь к людям, однако тем летом я наконец понял, что значат эти слова на самом деле. Должно быть, такое случалось и прежде, и родители распознали во мне эту склонность, в то время как сам я, вероятно, был слишком юн и не отдавал себе в этом отчета. Их сердца с тех пор были не на месте. Они волновались обо мне, и я знал, что волнения их не беспочвенны. Я лишь надеялся, что они никогда не узнают, насколько далеко все зашло в этот раз — дальше, чем в их самых тревожных опасениях. Я видел: сейчас они ровным счетом ничего не подозревают, и это мучило меня — хоть я и не хотел, чтоб они знали правду. Кажется, они больше не видят меня насквозь и я могу скрыть почти все, что захочу; наконец я в безопасности от них — и от него, — но какой ценой? И хочу ли я этой безопасности?
Мне не с кем было поговорить. Кому я мог рассказать? Мафальде? Она просто уйдет из дома. Тете? Наверняка растрезвонит всем вокруг. Марция, Кьяра, мои друзья? Они отвернутся от меня в ту же секунду. Кузены и кузины, приезжавшие погостить? Да никогда. У моего отца были, пожалуй, самые либеральные взгляды — но по этому ли вопросу. Кто еще? Написать одному из преподавателей? Сходить к врачу? Сказать, что мне нужен психиатр? Рассказать Оливеру?
Больше рассказать некому, Оливер, — боюсь, это должен быть ты…
Зови меня своим именем (ЛП), стр. 33
Со стороны его слова могли не иметь смысла, но я точно знал, что он имел в виду.
Я вытер его лицо ладонью и, не зная, почему, лизнул его веки.
— Поцелуй меня, пока это полностью не ушло, — в его рту все еще должен был оставаться вкус персика и меня.
Я еще долго лежал в постели с момента, как Оливер ушел к себе, и проснулся буквально под вечер. Меня снова охватила неясная тревога, как на рассвете этого дня, хотя боль ушла. Я не знал сейчас, было ли это то же самое чувство или зародилось новое — результат уже дневной любви. «Буду ли я всегда испытывать такую одинокую вину после наших опьяняющих моментов вместе? Почему я не испытываю подобного после Марсии? Не является ли это намеком природы, что мне лучше бы быть с ней?»
Я принял душ и надел свежую одежду. Спустился вниз, у всех были коктейли. Прошлым вечером здесь были два гостя. Их развлекала мать, пока еще один новоприбывший, репортер, внимательно слушал рассказ Оливера о своей книге о Гераклите. Он усовершенствовал свой навык дать незнакомцу précis 45 в пять предложений, изобретаемое экспромтом в пользу каждого конкретного слушателя.
— Ты останешься? — спросила мать.
— Нет, я пойду встречусь с Марсией.
Мать подарила мне полный тревоги взгляд и даже сдержанно покачала головой, что значило: «Я не одобряю, она хорошая девушка, вам следует выбираться куда-нибудь компанией».
— Оставь его в покое, ты и твои компании, — запротестовал отец, тем самым освободив меня. — Иначе он закроется в доме на весь день. Позволь ему делать то, что нравится. То, что нравится!
Если бы он только знал.
И что, если он знал?
Отец никогда бы не запретил. Он бы сначала состроил мину, а потом взял бы себя в руки.
Мне не приходило в голову скрывать от Оливера мои встречи с Марсией. «Пекари и мясники не конкурируют», — так я думал. По всей вероятности, он тоже не дал бы этому иного определения.
Ночью с Марсией мы пошли в кино. Съели по мороженому на piazzetta. И еще по одному у нее дома.
— Я хочу еще раз сходить в книжный, — сказала она, по пути к воротам ее сада. — Не люблю ходить в кино с тобой.
— Хочешь сходить туда ближе к закрытию?
— Почему бы и нет, — она хотела повторения прошлой ночи.
Марсия поцеловала меня. У меня было иное желание: сходить туда, едва он откроется ранним утром, но с той же целью, с какой мы бы пошли туда вечером.
Когда я вернулся домой, гости как раз собирались уходить. Оливера не было дома.
«Я заслужил», — подумал я.
Я поднялся в свою комнату и, за неимением лучшего варианта, открыл дневник.
Запись прошлой ночи: «”Я увижу тебя в полночь”. Ты ждешь. Он не появился здесь. ”Исчезни” — вот что значило ”Повзрослей!” Лучше бы я вообще ничего не говорил».
Нервничая и машинально рисуя, я несколько раз обвел эти слова, прежде чем пошел в его комнату. Я пытался восстановить в памяти свой испуг прошлой ночи. Это был мой способ вновь пережить его: заранее подготовиться, замаскироваться на эту ночь и напомнить самому себе: раз мои худшие страхи неожиданно рассеялись, едва я зашел в его комнату, возможно, они смогут также исчезнуть этой ночью под звук его шагов.
Но я не мог даже вспомнить тревог прошлой ночи. Их полностью затмили последующие события. Я никак не мог на них повлиять, у меня словно не было доступа к этому отрезку времени. Все страхи прошлой ночи были стерты. Я ничего не помнил. Я попытался прошептать «исчезни» самому себе, стараясь взбодрить свою память. Тогда слова казались реальными. Сейчас это единственное слово сражалось за собственный смысл.
А потом до меня дошло: я ждал от этой ночи чего-то непохожего на все, что испытывал прежде в своей жизни.
Это было гораздо хуже. В голове не находился соответствующий термин.
Подумав еще раз, я уже не знал, как назвать испуг прошлой ночи.
Пусть я совершил огромный шаг за последние сутки, но все еще оставался недостаточно мудрым, не становился более уверенным, не мог понять его чувств ко мне. С тем же успехом мы могли вообще не спать.
По крайней мере, прошлой ночью был страх провалиться, страх быть отвергнутым или быть названым тем, кем я зову других. Сейчас, не испытывая того страха, но испытывая смутную тревогу, мог ли я назвать это дурным предчувствием? Как моряки предчувствуют убийственные рифы, спрятанные в шквал.
И почему меня волновало, где он был? Не этого ли я хотел для нас двоих — пекари и мясники и все такое? Растерялся ли я только от того, что его не оказалось в комнате, или от того, что он позволил мне ускользнуть? Почему в тот момент мне казалось, будто все, что я делал, — это ждал его — ждал, ждал, ждал?
Что такого было в этом ожидании, что оно начинало напоминать пытку?
«Если ты с кем-то, Оливер, время вернуться домой. Никаких вопросов. Я обещаю. Просто не заставляй меня ждать».
«Если он не покажется в течение десяти минут, я что-нибудь сделаю».
Десятью минутами позже меня настигло ощущение беспомощности и ненависти к себе за это чувство, я осознал, что ждал очередные в-этот-раз-серьезно десять минут.
Двадцать минут спустя я больше не мог это выносить. Я надел свитер, вышел на балкон и спустился вниз. «Я съезжу в Б., если понадобится, и проверю». По пути к велосипеду в сарае я размышлял, не отправиться ли сначала в Н., где люди зависают гораздо дольше, чем в Б., и проклинал себя, что не подкачал с утра шины. Как вдруг что-то неожиданно прошептало мне замереть и не тревожить Анчизе, спавшего в хижине неподалеку. Зловещий Анчизе — все говорили, он был зловещим. Давно ли я это подозревал? Должен был. Падение с велосипеда, крестьянская мазь, доброта, с которой он позаботился о нем и почистил его ссадину.
Я отвернулся, собираясь вернуться, и внизу среди скалистого берега в лунном свете вдруг увидел его. Он сидел на самом высоком камне, одетый в свой морской белый-с-синими-полосками свитер с вечно расстегнутыми пуговицами на плече, он купил его в начале лета на Сицилии. Он ничего не делал, просто обнимал колени и слушал звук ударяющихся волн о камни у подножья. Глядя на него с балюстрады, я почувствовал нежность, почему-то напомнившую, с каким нетерпением я бросился к нему в Б. и успел перехватить до почты. Он был лучшим, кого я когда-либо знал в своей жизни. Я окончательно осознал свой выбор.
Открыв калитку и легко перемахнув через несколько камней, я добрался до Оливера:
— Я думал, ты пойдешь спать. Я даже думал, ты не захочешь.
— Нет. Я ждал. Я просто выключил свет.
Я обернулся на дом. Все ставни были затворены. Наклонившись, я поцеловал его в шею. Я впервые поцеловал его с чувством, а не только с желанием. Он обнял меня. Безобидно, если бы кто-то увидел.
— Что ты здесь делаешь?
— О разном. Как вернусь в Штаты. О курсах, которые буду преподавать этой осенью. О книге. О тебе.
— «Обо мне», — он передразнил мою скромность.
— Не о других, — Оливер ненадолго замолчал. — Я прихожу сюда каждую ночь и просто сижу здесь. Иногда часами.
— Я никогда не знал. Я думал…
— Я знаю, что ты думал.
Одна часть его признаний могла бы сделать меня счастливым, другую по какой-то причине мы никогда не затрагивали. Я решил оставить эту тему.
— Пожалуй, больше всего я буду скучать по этому месту. Я был счастлив в Б., — это прозвучало как преамбула к прощанию. — Я смотрел в ту сторону, — он указал на горизонт, — и думал, что через две недели вернусь в Колумбию.
Он был прав. Я принял решение не считать дни. Поначалу, потому что не хотел думать, как долго придется его терпеть; позже, потому что не хотел знать, как мало дней осталось.
— Все это значит, что через десять дней, когда я посмотрю сюда, тебя здесь не будет. Я не знаю, что я тогда буду делать. По крайней мере, ты будешь где-то еще, где не будет никаких воспоминаний.
«Зови меня своим именем»: из чего сделан лучший фильм 2017 года
В основе ленты — одноименная книга Андре Асимана
Это сейчас роман «Зови меня своим именем» — неотъемлемая часть литературного гей-канона, текст, вокруг которого существует вполне независимый от фильма клуб поклонников. Когда 2007 году писатель и прустовед Андре Асиман начал сочинять историю первой любви начитанного подростка Элио, он с трудом представлял, в каком направлении будет двигаться действие: книга сложилась как бы сама собой — всего за три с половиной месяца.
На структурном уровне это монолог уже взрослого героя, вспоминающего шесть пылких недель в 1983-м, которые он, 17 лет от роду, провел на семейной вилле «где-то в Северной Италии» в компании Оливера, 24-летнего ассистента его отца-археолога. На эмоциональном — исповедь горячего сердца, цепкая, впрочем, к весьма конкретным подробностям незабываемого, один-раз-в-жизни романа: запахам, цветам, движениям, словам — особенно словам.
Поначалу Асиман не думал, что «Имени» вообще требуется экранизация («В книге так много внутренних переживаний, что не было смысла делать из этого фильм», — замечал он в одном из интервью), но сейчас не упускает случая похвалить отдельные режиссерские решения и актерскую игру. По его мнению, Лука Гуаданьино очень деликатно — как и в оригинале — подошел к сексуальным сценам, а исполнители главных ролей Тимоти Шаламе и Арми Хаммер добились на экране удивительного правдоподобия. Что до отклонений от первоисточника, то они тоже пришлись Асиману по вкусу: он говорил, что финал картины мощнее, чем концовка романа, в которой автор не смог так решительно расстаться со своими героями и свел их снова 15 и 20 лет спустя.
Это квир-кино, на которое стоит сводить родителей
Если, конечно, считать «Зови меня своим именем» квир-кино из-за характера изображенных в нем отношений. Подобно «Жизни Адель», фильм Гуаданьино отказывается «экзотизировать» однополую страсть, придавать ей диковинный статус. Как и «Лунный свет», он больше про лирику, чем про физику секса, про поиск адекватного языка, которым можно рассказать другому о себе и своих чувствах. Это гимн человеческой отзывчивости, умению сформулировать самое главное, не впадая в пошлость или патетику. Поэтому, вероятно, здесь нет злодея — скажем, общественного мнения, встающего на пути героинь «Кэрол», — и только деспотичный отец Оливера на мгновение возникает на заднем плане, так и не материализовавшись во сколько-нибудь реальную угрозу.
Зато есть покровители — родители Элио, которые благоволят поискам сына. Сказывается, безусловно, и дух открытости и космополитизма, царящий в этом доме (герои свободно переходят с английского на французский или итальянский), и род занятий отца-профессора. Искатель древностей и знаток античности, он лучше всех на экране понимает про бренность души и тела — и ближе к развязке выдает об этом монолог большой красоты и мощи. В другом, менее искусном фильме сцена их разговора с Элио могла бы выглядеть натужным резонерством — так мораль подверстывается к непосредственному опыту, — но тут этот эпизод не кажется чужеродным: на протяжении картины очень умело поддерживается баланс между чувственным и интеллектуальным, интонацией и сообщением, зыбким и зримым.
У Луки Гуаданьино хорошие шансы на «Оскар»
Отсутствие у режиссера персональной номинации на «Золотой глобус» не должно никого сбивать с толку: его там — и, очевидно, по самым популистским соображениям — замещает Ридли Скотт, в рекордные сроки (и за огромные деньги) заменивший опального Кевина Спейси на благонадежного Кристофера Пламмера. Едва ли этот расклад повторится на «Оскаре», более «стрессоустойчивой», что ли, премии, которая скорее обратит всеобщее внимание на европейского режиссера — как было с Ханеке и его «Любовью» в 2013-м. И можно больше не переживать за ремейк «Суспирии», намеченный на следующий год: такой — сдюжит.
22-летний Тимоти Шаламе — открытие киносезона
Фильм одинаково щедр по отношению ко всем своим звездам. Арми Хаммер играет не только молодого бога, идущего по жизни с нахальным «бывай», но и трогательного влюбленного, который боится ранить близкого человека. Майкла Стулбарга после «Серьезного человека» на главные роли не зовут, и он нашел свой тихий гений в теньке, на втором плане — будь то в «Стиве Джобсе», «Фарго» или здесь, с бородой и набором слайдов с античными статуями. Но главный прорыв совершил, конечно, Тимоти Шаламе, уже засветившийся в нескольких больших проектах (калибра сериальной «Родины» и нолановского «Интерстеллара») — и наконец получивший в свое распоряжение объемного, в 4DX, персонажа.
Это абсолютное попадание: романный Элио приобретает узнаваемые повадки, индивидуальную пластику и манеру выражаться. Гуаданьино рассказывал, насколько ответственно Шаламе подошел к съемкам: он лично проверил, может ли живой человек воспроизвести сцену с персиком из книги (может). Другой и, вероятно, решающий для общего восприятия фильма актерский тур-де-форс явлен в финале, где титры бегут прямо по его залитому слезами лицу; не оторваться. В этом премиальном цикле Шаламе вряд ли сможет одолеть мастодонта Дэниэла Дэй-Льюиса, объявившего об уходе из кино после «Призрачной нити», или — комическая альтернатива — Джеймса Франко с его «Горе-творцом», но, как принято говорить в таких случаях, запомните эту фамилию. Скоро ее можно будет увидеть в «Леди Берд» Греты Гервиг, которая наверняка поборется с «Зови меня своим именем» за главный «Оскар», и у нового Вуди Аллена.
Специально для фильма Суфьян Стивенс записал две новые песни
С музыкой у Гуаданьино не было проблем, даже когда не получалось все остальное, но тут на одном саундтреке сложилась какая-то запредельная концентрация талантов. С одной стороны, дискотека 1980-х — в первую очередь, Джорджо Мородер с его неотвязной «Lady, Lady» и щемящая «Love My Way» The Psychedelic Furs. С другой — композиции Рюити Сакамото и вообще все «классические» позиции, фортепианная капель, которая никак не может разразиться настоящим дождем: неслучайно Элио сопровождает мотив незрелости, недовыраженности, вечного становления.
Наконец, новые (посчитаем еще ремикс его композиции «Futile Devices») вещи Стивенса, узнаваемые, как всегда, с первого гитарного перебора. Недоброжелатели скажут, что эти песни (одна называется «Загадка любви») — слишком незамысловатая музыкальная рифма к душевному состоянию главного героя, поклонники — что это идеальное воплощение тех же эмоций средствами другого медиа. Правы, сказать по совести, и те, и другие, но отчего тогда в конце, под «Visions of Gideon», так щемит в горле.
Продолжение «Зови меня своим именем» может выйти в 2020 году
Кто сказал, что вселенные бывают только в комиксах? У Гуаданьино грандиозные планы: в одном интервью он сказал, что мечтает сделать пять фильмов про Элио и Оливера, в другом, которое все и цитируют, что только сел за второй, но хочет выпустить его уже в 2020-м. Среди идей — использовать одну не вошедшую в прокатную версию сцену в качестве флешбека, перенести действие на семь лет вперед, чтобы актеры более-менее сравнялись со своими биологическими возрастами, и показать мир 1990 года, с крахом коммунизма, войной в Ираке и началом эры Берлускони. Отчасти это напоминает линклейтеровскую трилогию про Джесси и Селин, которые натыкаются друг на друга раз в десятилетие, чем-то — «Отрочество» того же автора, где историческое время было намечено пунктиром. Гуаданьино и сам озабочен выстраиванием престижной генеалогии и приводит в пример постоянного персонажа Трюффо Антуана Дуанеля, сыгранного Жаном-Пьером Лео.
Шаламе и Хаммер уже заявили, что совсем не против вернуться к своим образам, но при условии, что у фильма не сменится режиссер. А вот сценарист картины Джеймс Айвори, которому в этом году исполнилось 89, от участия в продолжениях отказался: «Если он [Гуаданьино] хочет что-то сделать, если Андре Асиман хочет что-то написать, отлично. Но я не знаю, как они найдут сорокалетнего Тимми!» — до того он привязался к этой истории и команде.